Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 96

РЦ 1918.

Изб 1943, СС I, СП (Волг), СП (Тб), СП (Тб) 2, БП, СП (Феникс), Изб (Кр), ШЧ, Изб (Слов), СС (Р-т) I, Соч I, СПП, Изб (XX век), ОЧ, Ст 1995, Изб 1997, ВБП.

Автограф — архив Лозинского.

Дат.: 1903–1907 гг. (по подзагол. РЦ 1918).

В славянских народных поверьях домовой (дух дома) нередко сближался с нечистой силой, мог превращаться в кошку, собаку, корову, иногда в змею, крысу или лягушку. Ср. мотив «домашней жути» в ст-нии К. Д. Бальмонта «Дождь».

Перевод на англ. («The Rat») — SW. P. 29.

РЦ 1918.

СС I, СП (Волг), СП (Тб), СП (Тб) 2, БП, СП (Феникс), Изб (Кр), ОС 1989, СС (Р-т) I, Соч I, СПП, Изб (XX век), ЧН 1995, ВБП.

Автограф — архив Лозинского.

Дат.: 1903–1907 гг. (по подзагол. РЦ 1918).

Ст. 1–5. — Змей (змея) — объект универсального поклонения у древних народов, часто соотносимый с огнем и солнцем. Е. Блаватская писала, что по образу змеи, кусающей хвост, организована вселенная. Семиглавый Змей в некоторых тайных учениях представлял Верховное Божество. В символической философии змея — истинный принцип мудрости, поскольку влечет человека к самопознанию. В церковных писаниях змея является эмблемой злобы и коварства. В поэзии русского символизма мифологему «змей-Солнце» активно разрабатывал Ф. Сологуб. Ст-ние Гумилева может быть навеяно сологубовским ст-нием «Два солнца горят в небесах...», где также присутствует двойственный образ Солнца: «Дракон, сожигающий, дикий, / И Гелиос, светом великий...». Ст. 6. — Павлин, наряду с ибисом, был объектом поклонения, «потому что они уничтожали ядовитых рептилий, которые считались посланцами низших богов. Павлин считался символом мудрости из-за множества глаз на хвосте... Павлин символизирует бессмертие, потому что духовная природа человека, подобно плоти этой птицы, не поддается распаду» (Холл. С. 318).

ПК.

СС I, СП (Тб), СП (Тб) 2, СП (Феникс), Изб (Кр), Ст ПРП (ЗК), Ст ПРП, Изб (М), СС (Р-т) I, Ст (М), Изб (Х), ОС 1991, Соч I, СП (XX век), ошиб. отнесено к разд. ПК «Мечи и поцелуи» — СПП, СП (Ир), ЛиВ, Ст (Яр), Круг чтения, ОЧ, ВБП, Родник 1988.

Автограф 1 с посвящ. («Посв. А. А. Горенко») — РГАЛИ (Ф. 2567, Ю. Г. Оксмана. Оп. 2. Ед. хр. 37. Л. 1). Автограф 2 с посвящ. («Посвящается Анне Андреевне Горенко») — РНБ (Ф. 1073, А. А. Ахматовой. № 530. Л. 1 — 1 об.). На листе пометы Ахматовой: «Царское Село, 1904».

Дат.: 1904 г. — по датировке Н. А. Богомолова (Соч I. С. 484).

История создания ст-ния связана с картиной, которую на стене комнаты Гумилева в царскосельском доме написал его гимназический приятель В. Дешевов. На этой картине было изображено подводное царство и в виде русалки — гимназистка Анна Горенко (Ахматова). Посвящение ей осталось только в автографах, в ПК оно снято, так как «автор и адресат в это время находились в ссоре» (Тименчик Р. Д. Николай Гумилев // Родник. 1988. № 10. С. 20). Именно этим ст-нием А. Ахматова открывала впоследствии хронологический ряд посвящений (см.: Богомолов Н. А. Таким я вижу облик Ваш и взгляд // Лит. обозрение. 1989. № 5. С. 38). См. об этом также: Haight A. A

В ст-нии можно выделить целый ряд заимствований из современных Гумилеву поэтов-модернистов. Близкое формальное соответствие прослеживается со ст-нием Брюсова «Мы бродили вдвоем и печальны...» — 3 Ан. со сходным применением «кольцевой» композиции строфы. Трактовка распространенной у символистов темы русалки восходит к ряду ст-ний К. Д. Бальмонта, прежде всего — «Она как русалка», «Дух волны», «Драгоценные камни», «Чайка».

Ст. 7–12 — ср. с К. Бальмонтом: «В моих глазах мерцает свет / Морских подводных трав... / <...> / Огнем зелено-серых глаз / Мне чаровать дано, / И много душ в заветный час / Я увлеку на дно» («Дух волны»); «У нее глаза морского цвета, / У нее неверная душа» («Морская душа»). В последнем отрывке следует обратить внимание на анафору, присутствующую и в гумилевской строфе. Ст. 13. — Ундина (от лат. unda — волна) — в мифологии европейских народов духи воды, русалки; в романтической поэзии XIX–XX веков этот образ широко распространен. Ст. 17–18 — ср. с К. Бальмонтом: «Я брат холодной пучины морской...» («Драгоценные камни»); «Над холодной пучиной морской...» («Чайка»).

Соч I, ВБП, МП. Печ. по автографу.





Автограф РГАЛИ Ф. 2567. Оп. 2. Ед. хр. 37. Л. 2. Загл. заключено в скобки.

Дат.: 1904 г. — по датировке Н. А. Богомолова (Соч I. С. 551).

Ст-ние тематически связано с ст-нием «Рассказ девушки» (№ 35). Ст. 13. — Голубь считается эмблемой мудрости и олицетворяет силу и порядок, которыми утвердились низшие миры, посланником божественной воли и означает активность Бога. Голубями называли оракулов и пророков. Ст. 23–25 — см. комментарий к № 20.

Соч I, ВБП, МП. Печ. по автографу.

Автограф — РГАЛИ. Ф. 2567. Оп. 2. Ед. хр. 37.

Дат.: 1904 г. — по датировке Н. А. Богомолова (Соч I. С. 551).

Ст. 9 — ср.: «Но в мире новом друг друга они не узнали» (М. Ю. Лермонтов. «Они любили друг друга так долго и нежно...»).

ПК.

СС I, СП (Тб), СП (ТБ) 2, СП (Феникс), Изб (Кр), Ст ПРП (ЗК), Ст ПРП, Изб (М), СС (Р-т) I, Ст (М), Изб (Х), Соч I, СПП, СП (Ир), Круг чтения, ОЧ, Изб 1997, ВБП.

Дат.: 1905 г. — по помете Ахматовой «Мне. 1905. Ц<арское> С<ело>» (Соч I. С. 484).

Ст-ние тематически связано с ст-нием «Разговор» (№ 33).

В ст-нии присутствуют «ницшеанские» мотивы (см. комментарий к № 24). Ст. 13–16. — «Некоторые авторы... полагали, что Заратустра... был сыном Весты... и величайшего из саламандр (духов огня. — Ред.) Оромазиса. С тех пор неумирающий огонь утвердился на персидских алтарях в честь огненного отца Зороастра» (Холл. С. 390). «Античный автор I — нач. II вв. Дион Хрисостом передал легенду о том, что З<аратустра> в поисках истины удалился на уединенную гору, куда обрушилось с небес великое пламя, но З<аратустра> вышел из него невредимым и наделенным искомой мудростью» (Мифологический словарь. С. 218). В библейской традиции Дух Святой «глаголал через пророков» (II Петр. I:21), через апостолов (I Петр I:12), т. е. «открылся человекам особенным образом через сошествие на апостолов в виде огненных языков в 50-й день по Воскресении Христовом» (Деян. II:34). Ст. 22–25 — ср. ст. из монолога Демона Лермонтова: «Тебя я, вольный сын эфира, / Возьму в надзвездные края, / И будешь ты царицей мира, / Подруга первая моя...» («Демон»).

ПК, как вступительное ст-ние к книге, др. ред., РЦ 1918.

Изб 1943, Изб 1959, СС I, ред. 1905 и 1918, Изб 1986, Изб (Огонек), ред. 1905, СП (Волг), СП (Тб), ред. 1905 и 1918, СП (Тб) 2, ред. 1905 и 1918, Ст (Пол), ред. 1905, БП, СП (Феникс), ред. 1905, Изб (Кр), ред. 1905 и 1918, Ст ПРП (ЗК), ред. 1905, Ст ПРП, ред. 1905, ОС 1989, Изб (М), ред. 1905 и 1918, Ст (М-В), ШЧ, ред. 1905 и 1918, Изб (Слов), ред. 1905 и 1918, Кап 1991, СС (Р-т) I, ред. 1905 и 1918, Ст (М), ред. 1905, Изб (Х), ред. 1905 и 1918, ОС 1991, ред. 1905, Соч I, ред. 1905 и 1918, СП (XX век), ред. 1905 и 1918, СПП, ред. 1905 и 1918, СП (Ир), ред. 1905, Ст (Яр), ред. 1905, Круг чтения, ред. 1905, Изб (XX век), Русский путь, ред. 1905, ОЧ, ред. 1905, ЧН 1995, Ст 1995, Изб 1997, ред. 1915 и 1918, ВБП, ред. 1905 и 1918, МП, ред. 1905 и 1918, Ежов-Шамурин 1925, Русский сонет: Сонеты рус. поэтов нач. XX в. и сов. поэтов. М., 1987, Сонет серебряного века. М., 1990, Ежов-Шамурин 1991, Душа любви, Акаткин, Лазаренко (ошибки в публ.), Лен. ун-т. 15 апреля 1988, ред. 1905 и 1918, послед. с ошиб. загл. «Приложение».

Автограф — архив Лозинского.

Дат.: 1905 г. — по помете Ахматовой «1905. Ц<арское> С<ело>» (СП (Тб). С. 474).

В рецензии на ПК Брюсов приводил ст. 12 как «обычную заповедь декадентства» (Среди стихов. С. 165). «Конквистадор в панцире железном» и «звезда долин, лилея голубая» — характерная антитеза вступительного стихотворения, — писал Ю. Верховский, подчеркивавший программный характер «Сонета». — Красочный образ, но скорее скрывающий, чем обнаруживающий то душевно-человеческое, что ищет сказаться точнее и глубже — едва ли не отрицание самой возможности проникнуть в это душевное человека» (Верховский. С. 94–95. Курсив автора. — Ред.). «Общий смысл его поэзии ясен и отчетлив, — писал Ю. Айхенвальд. — Романтик, борющийся за «голубую лилею», Гумилев не привержен к дому «с голубыми ставнями» <...> Его не изнежила, не усыпила Капуя милой домашности; зоркие взоры его устремлены поверх обыденных мелочей <...> Свои дальние путешествия он совершает не поверхностно, он не скользит по землям как дилетант и турист. Нет, Гумилев оправдывает себя особой философией движения <...>, которое одно преображает косные твари мироздания и всему сообщает живую жизнь <...>. Вообще, Гумилев — поэт подвига, художник храбрости, певец бесстрашия» (Айхенвальд Ю. Поэты и поэтессы. М., 1922. С. 30, 37). В конце 1920-х годов трактовка «Сонета» обрела вульгарно-социологическую направленность. Один из руководителей ЛАППа В. Саянов писал: «Кто-то из критиков выдумал вздорное утверждение о том, что экзотика Гумилева — уход от реальной жизни. Наоборот, именно экзотика Гумилева подтверждает мое мнение о том, что Гумилев был подлинным поэтом подымающейся буржуазии, если организационно с буржуазной общественностью не связанным, то психологически отражающим ее тенденции. Еще более экзотики, чем у Гумилева, было у Бальмонта, но “путь конквистадоров” пройден был только Гумилевым <цит. ст. 1–8>» (Саянов В. Очерки истории русской поэзии XX века. Л., 1929. С. 76). Образ конквистадора сливался в этой критике с личностью поэта: «Как подлинному конквистадору, ему было безразлично, под каким знаменем бороться. Его увлекал сам процесс борьбы, романтика войны, — более того, романтика проливающейся крови влекла к себе Гумилева <...>. “Конквистадор” наших дней — это выхолощенный, жутко-пустой и ничтожный юнец с фамилией Конради — убийца Воровского — или Каверда — убийца Войкова» (Ермилов В. Поэзия войны (К вопросу о месте Гумилева в современности) // Ермилов В. За живого человека в литературе. М., 1928. С. 171, 177). В статье Г. Лелевича подобная точка зрения обретала статус официальной формулировки: «В своей первой книге <...> Г<умилев> выступал как ученик символистов. Но уже в раннем творчестве Г<умилева> имелись черты, отличающие его от символистов и намечающие его будущий самостоятельный путь. В этом характерна книга “Романтические цветы” (1908). Книга открывается “Сонетом”, сливающим символическую мечту добыть “лилею голубую” (хотя бы рукой мертвеца) с заявлением: “Как конквистадор в панцире железном, я вышел в путь и весело иду”. Здесь сквозь символические узоры проступает облик подлинного Г<умилева>» (Большая советская энциклопедия. Т. 19. М., 1930. Стб. 806–807). Как это видно из текста, Г. Лелевич не различал РЦ 1908 и РЦ 1918. «Романтизм Гумилева вырастает на почве расхождения конквистадорских, воинственных устремлений с реальным будничным окружением, в котором “не дано расковать последнее звено”. В российской действительности 1906–1910 гг. поэт не находит реальных персонажей, реальных ситуаций и сюжетов, в которых могут быть воплощены его воинственные идеи» (Волков А. Акмеизм и империалистическая война // Знамя. 1933. № 7. С. 166). А. Волков утверждал, что «вряд ли можно найти другого русского поэта, который с откровенным цинизмом отразил бы идеи империалистической экспансии накануне... первой мировой войны» (Волков А. Русская литература XX века. Дооктябрьский период. М., 1966. С. 413). Подобная точка зрения на творчество поэта (но с обратным знаком) сохранялась и в «русском эарубежьи»: «Николай Гумилев вошел в историю русской литературы как знаменосец героической поэзии <цит. ст. 1–4>», — писал В. Завалишин (СС 1947 I. С. 5). В своих воспоминаниях о Гумилеве С. К. Маковский отстаивал другую точку зрения: «Гумилев — вовсе не конквистадор, дерзкий завоеватель Божьего мира, певец земной красоты... Этим героическим образом и до “Октября” заслонялся Гумилев — лирик, мечтатель, по сущности своей романтически-скорбный» (Николай Гумилев в воспоминаниях современников. С. 49). Этот спор продолжался и в 1980–1990-х гг., после «легализации» творчества поэта в СССР. «В известном роде программным Гумилев считал, по-видимому, ст-ние “Я конквистадор в панцире железном...”. В нем действительно было найдено нечто существенное и индивидуальное, что в гумилевской лирике навсегда затем осталось: находкой была, как ни странно, маска, в данном случае маска конквистадора — надменного, неуязвимого и бесстрашного покорителя далеких пространств», — пишет А. И. Павловский (БП. С. 9. Курсив автора. — Ред.). С. И. Чупринин уточняет это положение, говоря о «карнавальной смене» в раннем гумилевском творчестве «то ли масок, то ли жребиев» (ОС 1989. С. 14). «Конквистадор — это как раз человек, открывающий такой новый, необычный романтический мир <цит. ст. 1–14>», — утверждает Н. Н. Скатов, полагая, что речь идет о «мире поэзии» (СП (Феникс). С. 7). «“Сонет” <...> с помощью ирреального образа выразил желание преодолеть ограниченность возможностей <цит. ст. 11–14>» (Изб (М). С. 15). Н. А. Богомолов резко выступает вообще против «рассуждений об экзотизме и рыцарственности, о преодолении оторванности от России, о том, как Гумилев из подражателя становится самостоятельным поэтом», напоминая, что «то, что лежит на поверхности, слишком часто оказывается обманчивым, нуждающимся в особом истолковании» (Соч I. С. 6). Л. И. Василевская считает главной в «масочной лирике» Гумилева маску конквистадора. «Близкими конквистадорской оказываются маски паладина, средневекового рыцаря (“Одержимый”, “Поединок”), борца с драконом (“В пути”). Встречаются маски игрока (“Крест”), жреца (“Царица”), охотника (“Товарищ”), укротителя (“Укротитель зверей”), оборванца (“Оборванец”) и некоторые другие» (Василевская Л. И. О приемах коммуникативной организации ранней лирики Н. Гумилева // Известия РАН, серия литературы и языка. 1993. № 1. С. 57). По мнению Ю. В. Зобнина, «на символическое прочтение гумилевского сонета наталкивает <...> обозначение цели странствий “конквистадора” — “звезда долин, лилея голубая” (в отличие от земных сокровищ) является достоянием сугубо духовным, к какому бы источнику генетически ни восходил этот образ — к библейской ли “Песни песней” или к “голубому цветку” иенских романтиков. В этом контексте осмысляется и “железный панцирь”, и непременно присущий “пути конквистадора” “туман”» (Зобнин Ю. В. Странник духа. Русский путь. С. 13). Как отметил О. Клинг, «образ “сада” <...> появился в контексте других устойчивых знаков символистской поэзии (“звезда”, “пропасти” и бездна) и сопровожден эпитетом “радостный”. Уместно, однако, назвать сад не образом, а символом, потому что слово “сад” утрачивает свое конкретное значение и приобретает значение иное, не совпадающее, отдалившееся от библейского сада Адама и Евы как символа гармонии, земного рая, но, тем не менее, несущее особую смысловую нагрузку» (Клинг О. Стилевое становление акмеизма: Н. Гумилев и символизм // Вопросы лит-ры. 1995. № 5. С. 112–113). «Сад Гумилева, как и Сад Брюсова — это не часть внешнего, объектированного мира, а часть “я” поэта, метафора, отражающая состояние души» (Там же. С. 113). «Точно так же, как в начале стиха меняется “я” на “как”, “сад” приобретает черты внешнего мира» (Там же. С. 114). По мнению Э. Д. Сампсона образ сада часто повторяется в стихах Гумилева в качестве эмблемы физической красоты и духовной гармонии, жизнерадостного и самоуверенного оптимизма и романтических поисков идеала. «Отметим также, — пишет Сампсон, — выдержанную в духе Новалиса образность последнего стиха, в котором совмещаются две излюбленные гумилевские метафоры идеальной любви — звезда и цветок, хотя последний бывает обычно не белым, а голубым» (Sampson E. D. Nicolai Gumilev. Boston: Twaine Publishers, 1979. P. 52; здесь же — перевод ст-ния на англ.). В общем контексте обсуждения ницшеанства Гумилева, Ш. Грэм пишет: «Во многих ранних стихотворениях лирическое “я” молодого поэта доведено чуть ли не до пародии на общепринятые восприятия мужских и женских ролей. “Я” Гумилева — деятельное, неспокойное (или неусидчивое — restless), агрессивное, всецело “мужское” <...> Если он подвластен какой-либо женщине, то это — Муза Дальних Странствий. Любовь между мужчиной и женщиной изображается как борьба, поражение или завоевание — хотя мужчина не всегда бывает завоевателем» (Graham S. Amor Fati: Akhmatova and Gumilev // The Speech of Unknown Eyes: Akhmatova’s Readers on her Poetry. Ed. W. Rosslyn. Nottingham, 1990. P. 250–251). Н. А. Оцупу принадлежат рассуждения о значении слова «конквистадор» у Гумилева: «...не полюбилось ли ему это слово, или, скорее, образ, в ту минуту, когда он увидел портрет Ж. М. де Эредиа, одного из самых близких ему поэтов юношества, в одежде конквистадора?» (Otzoupe N. A. N. S. Goumilev. Paris: Sorbo