Страница 18 из 27
— Обидно, — сказал он неожиданно для самого себя.
— Что обидно?
— Это я так.
— А-а…
Он вдруг снова вспомнил об ощущении, которое еще недавно существовало в нем и радовало его, а потом вдруг потерялось, исчезло. И ему стало его жаль. И еще он вспомнил, какая она впорхнула к нему в столовую, разгоряченная, с крылатыми глазами. И ему захотелось, чтобы она стала снова такой. Но тут же понял, что прежнего состояния и выражения глаз ей уже не вернуть. Она сидела перед ним молчаливая и, что-то про себя думая, тихо улыбалась. Потом встала, сняла со стены гитару:
— Спой мне ту песню. Помнишь?!
Он кивнул головой и запел песенку про музыканта со строгими и печальными глазами. Чуть улыбаясь, она слушала его, понимала, что он не может петь и сам это знает. А поет сейчас просто так, чтобы ей было неодиноко и немного веселей. Подумав так, она захотела подойти к нему и обнять его или, может быть, просто положить ему на плечо руку. Но она не встала и не подошла к нему, а так сидела и смотрела на него, тихо и покойно. И тогда он перестал петь, потому что понял, что ему надо уходить.
— Ладно, я, пожалуй, пойду.
— Подожди. — Она подошла к тумбочке, достала из нее высокую коробку, откинула крышку. Одну за другой вынимала крашеные глиняные статуэтки, ставила их на тумбочку и, смешно морща нос, заранее уверенная в точном ответе, спрашивала:
— Кто?
— Заяц.
— Точно. Кто?
— Жан Марэ!
— Точно. Кто?
— Калач.
— Точно. Кто?
Статуэтки были не очень похожими на тех, кого узнавал в них Кирилл, но смешными. Жан Марэ был массивен, с острыми носами туфель. Заяц, наоборот, тщедушен, с высунутым длинным языком и плутоватыми глазами. Калачев был схвачен в порыве свиста, с двумя пальцами во рту.
— Ты талант, Луизка.
— Ну, талант… — сказала она, убирая пустую коробку, — вот у меня бабка была талант… У нас вообще городок такой — маленький, а заделье у каждого свое: кто ткет, кто горшки лепит, кто по дереву режет. Хочешь, тебя вылеплю?
Руки его несмело потянулись к ней, к ее щекам, и он коснулся их. Она вскинула на него глаза, неуверенно тронула его ладони. Он опустил руки.
— Статуэтки убирать не буду, пусть так и стоят всю ночь… — сказала она, слегка покачивая головой, будто в чем-то себя убеждала.
Кирилл улыбнулся и отошел к двери.
— Уходишь? — спросила она неопределенно, неясно, как будто с сожалением. Он еще раз через силу улыбнулся. Увидел, как она прислонилась к стенке и почему-то тронула гитарную струну. Комната наполнилась звуками. Они медленно плыли и замирали в белых углах.
Тихо, со смутной тревогой прикрыл Кирилл за собой дверь.
15
Лежа в постели в своем вагончике, он думал, что, наверное, вел себя глупо, что Луизка ждала от него каких-то очень важных и нужных слов. И что они у него были, и что нужно было ей их сказать. А может быть, и не ждала, но все равно ему нужно было остаться и сказать ей эти слова.
Возможно, он уснул бы, перестал бы думать об этом, но вошел Калачев и небрежно бросил:
— Женщины уважают смелость. А ты ведешь себя, как школьник. Она же смеется над тобой. Будь мужчиной.
Брюзжание Калача — ноль, чепуха. У него дурной глаз, его не стоит слушать, и слова — принимать в расчет. Выпалил свое и теперь храпит… Сильный нервный тип. Откуда они только такие берутся? Что он знает, что чувствует? Он слышал тот неоконченный разговор после фильма?.. Почему же тогда испугался, недоговорил? А она ждала, конечно, и тоже испугалась. Я же видел. Кирилл обхватил руками колени, прислонился виском к прохладной дощатой стене. Он пойдет сейчас и все ей скажет. Скажет, что все обдумал. Ей будет с ним хорошо. Они уедут отсюда. Он будет работать. Она — учиться. Он будет все для нее делать: готовить завтраки, обеды, стирать, мыть полы. А она будет учиться. И у нее будет интересная, стоящая жизнь. Ведь она уже разуверилась, а у нее будет такая жизнь. Как только ей обо всем этом сказать? Ничего, просто разбудит, прикоснется к ее щеке и все ей скажет… До утра он просто не вытерпит, да и к чему откладывать? Натянул брюки, накинул на плечи свитер, сунул босые ноги в туфли…
Страшно скрипит под ногами настил. И луна, как нарочно: вовсю светит луна, круглая, светлая, яркая.
Может, напрасно он делает все это сейчас? Но подумал так только на мгновенье — рохля ты, рохля… Не разбудить бы только городок. Вот и вагончик. Потянул на себя дверь. Прислонился к косяку, не унять быстрые, переменчивые удары сердца.
«Еще не поздно скользнуть в темноту, прикрыть за собой дверь. Ну…»
— Луизка! — в коленях появилась дрожь. Как все ей скажет?
Она открыла глаза, ничего не понимая, увидела его, прижавшегося к косяку, испуганно натянула на себя одеяло, съежилась, подобрала под себя коленки. Он вдруг почувствовал, что почва медленно ускользает у него из-под ног. И вместо того, чтобы исчезнуть, раствориться, не быть, он, понимая, что делает глупость, и уже не в силах остановиться в каком-то сумасшедшем опьянении потянулся к ее губам, прикоснулся к ее горячему сонному телу и тут же сразу ощутил быстрый и сильный толчок в грудь. Отлетел к стене, грохнулся, с ноги свалился туфель, И теперь, понимая весь ужас случившегося, Кирилл ползал по полу, искал его и, пытаясь оправдаться, что-то невнятно бормотал. Получилась какая-то дикая чушь, какой-то глупый лепет.
— Господи, какое все вы дубье, какое дубье! Думала, хоть один человек, хоть один человек… — сдерживаясь, тихо, почти шепотом говорила Луизка. Говорила так, будто у нее пропал голос, и это само по себе было невыносимо слушать. Потом она как-то резко, словно собралась с силами, закричала: — А ну, проваливай, чтоб духу твоего не было! — И, сама испугавшись своего крика, забилась в рыданиях.
Она старалась сдержаться, но чувствовала, что это ей не под силу и потому тихо всхлипывала и глотала слезы. Давясь ими и вздрагивая и чувствуя себя самой несчастной, самой заброшенной, постылой бабой, она вдруг будто обрадовалась, что нашла самое обидное и злое слово, с выкриком поднялась и кинула ему это постыдное и злое слово:
— Я думала, ты человек, а ты… ты… кобель!
Сердце у Кирилла сжалось в комок, покатилось куда-то вниз, вниз… Он кинулся к тумбочке и вдруг увидел молчаливые глиняные статуэтки. Они казались группкой маленьких, холодных, стыдливо жавшихся друг к дружке божков. В ужасе отпрянул от них, схватил, наконец, подвернувшийся под руку туфель, подлетел к двери и провалился в темноту.
Городок спал. Свидетелей его бегства не было. Кирилл лежал на своей койке, ткнувшись лицом в подушку. Потом он повернулся на спину. Что он наделал? Как теперь ей в глаза посмотрит? Дышать нечем. Душно. И еще по-дурацки, смачно храпит Герматка, и нет сил подойти и толкнуть его в бок: поэлегантней, вы, звезда экрана. Черт возьми, как все противно! С ума можно сойти.
Встал, открыл окно, высунулся до половины. Степная прохлада обвилась вокруг тела, пристудила потливый лоб. От верещания сверчков, от лунного диска, прозрачного, как салатовый лист, от беззвучно скользящих облаков стало будто бы спокойнее, потяжелели веки. Отошел от окна, откинулся на подушку. Подумал, что засыпает…
И откуда-то из темноты с грохотом и шумом ворвалось в вагончик дикое скопище фигур, каких-то глиняных истуканов. Он присмотрелся, ему стало страшно. Конечно, это же они, Луизкины статуэтки, только огромные, надвигающиеся, гогочущие, пляшущие. И некуда от них деться. Мечутся в неуклюжем свирепом хороводе, окружают его, издавая страшные гортанные звуки. Он схватился за голову, но спрятаться некуда, Кругом хохот и бешеный шабаш глиняных людей. Вот Заяц размахивает бутылкой с удлиненным горлом. Бьет по ней какой-то костяшкой и подмигивает ему ехидно и зло: жених, жених… И страшный звон идет от бутылки, а он ее тискает, тискает и прижимает к своему глиняному телу. И Герматка… Конечно, это он, по-медвежьи, грузным увальнем переваливается с ноги на ногу, а из глотки хлещут оглушающие, как скрип раздираемого дерева, звуки. И вихрь, умопомрачительный вихрь подхватил Степаниду, и она ходит вокруг него вприсядку. И стыдно, и жалко смотреть на нее, тучную, неуклюже перебирающую ногами. А вихрь ее носит меж фигурами, и лает какая-то глиняная собака с визгом и жутью.