Страница 19 из 23
— Не возражаю, — сказал Киселев. — А бортпаек братишке повезу. Так сказать — подарок от Нептуна. Он у меня, брательник, тоже в моряки метит. Плавает хорошо, ныряет, с вышки прыгать — мастак…
ДОРОГА В ГОРЫ
— Хотите папиросу? Украинская! — предложил я не без тщеславия, когда мы легкой трусцой миновали околицу Чунджи и по утренней непылящей дороге стали подниматься в горы.
…Поначалу в Казахстане я никак не мог привыкнуть к местному куреву, и мама иногда присылала мне бандерольки с родными днепропетровскими «Шахтерскими». В такие дни я бегал по редакции, назойливо потчуя сотрудников: «Нет, вы обязательно попробуйте мою!», — они снисходительно принимали угощение, похваливали, покашливали, поплевывали и незаметно отправляли папиросину в урну.
Узун-Кулах был куда откровеннее моих редакционных коллег и наставников. Он аккуратно обмотал поводья вокруг высокой деревянной луки седла, всем своим непомерно тощим и длинным телом перегнулся ко мне, ловко выхватил папиросу из протянутой пачки и, раскурив, резюмировал коротко и веско:
— Не табак — овечий помет… Запомни, дорогая, — лучший в мире табак — «Дюбек-44». Растет в соседнем районе — в Чиликском совхозе. Там и виноград — самый сладкий…
После такой резолюции мне оставалось лишь молча негодовать, что я и делал.
Узун-Кулах — мой проводник. Накануне меня вызвал ответственный руководитель телеграфного агентства Юсуп Алтайбаевич и сказал, что есть острая необходимость в репортаже о жизни чабанов на отгонных пастбищах-джайляу, а посему мне необходимо срочно выехать в Чунджу. В райцентре, куда я добрался из Алма-Аты на «попутняке», секретарь райкома партии, быстро убедившись в полнейшей беспомощности мальчишки-репортера, не знающего ни языка, ни местности, ободряюще похлопал меня по плечу:
— Жаксы[7]. Дадим хорошего помощника, с ним не пропадешь. Люди в горах интересные — о них писать надо. А чтоб ты не написал, что чабаны плохо снабжаются, захватишь вот питание для приемников.
В гостинице — приземистом унылом бараке — я долго ворочался на спрессованном, как древесно-стружечная плита, матраце под громоподобный храп шоферов, лекторов, строителей и другого заезжего люда. Только задремал — тут же проснулся от ощутимого толчка в плечо:
— Корреспондентка, вставай! Ехать надо!
Протираю глаза и вижу у койки высокие и мягкие, из тонкого хрома сапоги, затем синие шевиотовые брюки, аккуратно заправленные в них, выше — такой же пиджак и воротничок чесучевой рубашки и уже под самым потолком, в полумраке — голову человека, повторяющего фальцетом:
— Вставай, корреспондентка. Я твоя проводник. Поехали…
— Между прочим, с морфологией у вас не все в порядке, — ворчу я, недовольно натягивая галифе и «керзуху» — неизменные атрибуты экипировки казахстанских репортеров начала целинной эпопеи.
Незнакомец легко подхватил мою сумку, набитую увесистыми кирпичиками батареек, табаком и чаем для чабанов и тощими блокнотами. Уже за порогом ответил беззлобно:
— Я преподаю не язык, а географию. И не в Сорбонне, а в кишлаке. Так что извини, дорогая…
Теперь я могу, как следует, разглядеть своего спутника. Он едва ли не вдвое выше меня, да и по возрасту, видать, вдвое старше. Тощ, как жердь, а лицо точеное, смуглое, красивое, без единой морщинки, и глаза-щелочки улыбаются из-под войлочной чабанской шапки-треуголки. Пока мы шагаем сонной улицей, он говорит не спеша, но и без пауз, спрашивая и, не дожидаясь ответа, отвечая, как бы самому себе.
— Поедем верхом. Ты умеешь ездить верхом? Если не умеешь — не страшно. Я подобрал тебе кобылка хороший, смирный. Ей сто лет и она совсем слепой. Но сильный, как трактор «С-80». И дорогу хорошо знает… Как меня зовут — все равно не запомнишь. Называй меня Узун-Кулах, что значит «длинное ухо». Я слышу все.
— Интересно, что же это вы такое слышите?
— Все слышу. Как трава растет, слышу. Как комар перед твоим носом пищит, слышу. Как тебе ехать неохота, слышу. Как твоя мама дома, на Украине, не спит, о тебе думает, — все слышу. Далеко гора Муюн-Кум, а как она поет — слышу. Муюн-Кум всегда поет, даже в тихая погода. Песчинки трутся, и получается песня, как у Пушкина: «То как зверь она завоет, то заплачет, как дитя». Вот станешь аксакалом, как Узун-Кулах, тоже научишься слышать все…
Тут он явно хватил лишку. На аксакала он совсем не похож, однако лет сорок, пожалуй, уже набежало.
У райкомовской коновязи пофыркивает наш, уже оседланный, транспорт.
Узун-Кулах указывает мне на высокую белую кобылу, я, отвязав, подвожу «старушку» к крыльцу и с верхней ступеньки, вспомнив полусельское свое детство, одним махом вскакиваю в седло и разбираю поводья. Вроде бы порядок, вот только стремена подтянуть нужно малость и седло какое-то непривычное, с высокой лукой. Осторожно кошусь на проводника: Узун-Кулах старается показать, что не заметил моей прыти, но по лицу видно — доволен. Сам же он восседает на крохотной и злой мохнатой лошаденке — острые колени его торчат чуть ли не на уровне плеч. Со стороны наш дуэт напоминает, наверное, Дон-Кихота и Санчо Пансу, по странному случаю обменявшихся «плацкартами». Однако малышка под Дон-Кихотом рысит бойко, и вот мы уже поднимаемся с увала на увал, все выше и выше, туда — к царственно сверкающим ледяным коронам Алатау. Голубые тянь-шаньские ели застыли в серпантине утреннего тумана, росные травы достают до стремян, от алой кипени тюльпанов и маков больно глазам, и кажется, что мы не едем, а плывем по какому-то сказочному красно-зеленому морю. А бабочки величиной с ладонь! А напоенный росными травами и хвоей горный воздух! Все было бы ничего, только душу мою все еще грызет обида за оскорбленную честь днепропетровских «Шахтерских».
Кажется, Узун-Кулах прочитал мои мысли:
— А и не надо курить натощак. Дыши, дорогая. В горах воздух целебный, как кумыс. А кумыс в Казахстане самый сладкий. И степь самая широкая в мире. Ты видел когда-нибудь сырдарьинские дыни? Самая большая дыня на свете. Ишак за дыню спрячется — только хвост и уши торчат. Ты не женат еще? У нас в горах девушки — самые красивые, каждая как две капли воды на Назгум похожа…
Пошел, поехал… Ишь как похваляется! Чтоб прервать эту тираду, спрашиваю:
— А кто такая Назгум?
Узун-Кулах усмиряет плеткой маленького агрессора, норовящего укусить за грудь моего Росинанта.
— Девушка такая была — красивая, гордая. Как Жанна д’Арк. Вот в этих самых местах жила. Уйгурка. Хотели ее за бая замуж отдать, но красавица даже отцовской воле не покорилась. Взяла она мультук — ружье такое длинное, собрала бедняков и пошла громить баев. Такого случая в истории Востока до нее не было, чтоб кыз — девчонка то есть — мужчинами командовала…
— И что же дальше с ней приключилось?
— Погибла Назгум. Вернешься в Алма-Аты, пойди в оперный театр — там все увидишь. Оперу композитор Кужамьяров написал, он тоже из этих мест.
Тем временем солнце уже припекало, белая моя кобыла стала пегой от пота.
Привал! У ручья мы расседлали коней, пустили их пастись. Узун-Кулах достал из подсумка и разложил на попоне плоские лепешки-чуреки, ноздреватый домашний сыр и привычную пищу тех лет — конскую колбасу «козы».
Никогда в жизни я не завтракал с таким аппетитом и не пил такой студеной, такой чистой, такой сладкой воды. А наевшись, растянулся на потнике, стал глядеть, прищурясь, в бездонное, звонкое небо и незаметно задремал.
Проснулся я внезапно от неясного, неосознанного ощущения смертельной опасности. Что-то нестерпимо холодное давило мне на грудь, и, казалось, холод этот проникал в самое сердце. Я открыл глаза, и волосы зашевелились на голове: небольшая желто-серая змея, уютно свернувшись в клубочек у меня на груди, пронзительно глядела мне в глаза двумя немигающими свинцовыми бусинками. Вот сейчас (сколько лет прошло!) — пишу эти строки, а мороз, как тогда, проходит по коже. Час ли, минуту пролежал, окаменев от ужаса, — одному змеиному богу известно.