Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 8

– Хотите побунтовать? Лучше побастуйте… Бестолочь.

Дверь закрылась с той стороны. Напряжённый взгляд Алёши продолжал упорствовать в ту же точку, в то же место в пространстве, где собеседник словно выковал в воздухе свою невидимую копию, прежде чем уйти.

Зрителей в зале не было, фильм с полчаса как закончен, проигрыватель молчал, а Алёша продолжал смотреть.

Удар, и ещё удар о то же место, что в прошлый раз. Алёша взлетел с кресла, оттолкнув его назад, выдернул бобину с фильмом и принялся дробить, выкручивать и рвать плёнку. Он швырнул бобину с яростью в мусорник и перевернул его, заставив вылезти, выпасть и вытечь оттуда всё содержимое. Алёша бил, швырял, ломал, уничтожал, и с каждой секундой его безумия эта небольшая рабочая комната всё больше напоминала душу её владельца.

В зале было мрачно, и только верхняя лампа рабочей комнаты рассеивала свет, обличая внутреннюю разруху. Часы показывали пол-одиннадцатого. Алёша, в надорванном на спине и по рукавам костюме, сидел в обветшалом кресле, у ног его лежали треснутые опорожнённые бобины и змеи порванной плёнки, а из разбитой настольной лампы выступали кусочки стекла. По всему помещению были разбросаны листовки и газеты с рекламой накануне завершившегося показа. Алёша приподнялся с кресла и стал разбирать мусор, плёнки, бобины и листовки, вытаскивая что-то из-под завалин. Он искал это по комнате, а когда посчитал, что обнаружил всё, прижимая найденное двумя руками к груди, обратился к выходу.

Сделав несколько шагов, Алёша вскрикнул: тут же, зашагав, он ударил ногу о разбитую лампу, надорвав конечность. Он переступил через последнего обидчика в своей жизни и покинул «Дружбу».

По возвращении домой, Алёша вошёл в спальню, хранящую в своей глубине рабочий стол с почивавшей сверху тетрадью и стоящей рядом баночкой чернил. Он взгромоздил на край стола то, что нёс в руках, уселся на задвинутый в стол стульчик, щёлкнул настольную лампу, осветившую, помимо прочего, его изуродованное тело, раскрыл тетрадь, обмакнул истончавшуюся часть правой руки в чернила и стал писать.

Часть третья

«Это какое-то жалкое чувство. И дышать не даёт.

Я замираю иногда, когда думаю о своём будущем, когда думаю о своих детях. Когда просто представляю себе, что у меня есть дети. Считаю, что самым большим грехом, – преступлением, как угодно, – стало бы иметь детей, будучи несчастным. Особенно жестоко создавать новую жизнь, при этом ненавидя собственную.

(Алёша сделал паузу в минуту, обдумывая, что писать дальше)

В офисе «Дружбы» пол заложен бумагой и плёнкой, есть несколько идей на этот счёт.

Следует начать так: не ради непонятной, абстрактной выгоды я на это пошёл, а чтобы понять себя. Каждый день без изменений: утро – зеркало – плёнка – ночь, и в этом цикле я вращаюсь как кадр в проигрывателе с бобины, то обнадёженный, то обескураженный, и мне следует, и всегда следовало, из него выйти, превозмочь его тем или иным способом. И мой кинотеатр казался этим путём, этим выходом. Я ненавижу его всем сердцем.

Что это за болезнь, что за порча, что за проклятие? Что это за преходящая вялость, отчаяние, что за волнующий и скоротечный экстаз? Часы, что я стоял на улице, пихая в прохожих своими бумажками, считались мною поминутно, потому что раньше я не вдохновлялся никакой задумкой так долго. Ничто меня так сильно не воодушевляло. В один из тех дней, когда я занимался кампанией, я простоял до одиннадцати, чуть ли не до полночи как ни в чём не бывало, а когда шёл домой, то и мысли не допустил обеспокоиться о своей утрате чувства времени. А её-то как раз и не произошло: я чувствовал каждый час, каждую минуту, каждые десять секунд, и занятие стоять со стопкой агитки по подбородок меня восхищало как изнеженная любовница. На следующий день, как проснулся, весь былой экстаз улетучился, и я встал с постели разбитый и унылый, – вот какой я был, – и тут же мысленно покончил со своей инициативой, и даже думал, что она лишь нелепая и что начинать её вовсе не стоило. Безумие.

Отражение моей чёрной фигуры в белом зеркале ванной комнаты порой ставит меня в ступор. Не в том смысле, что я не понимаю, кто там отражается, кто стоит там предо мной, – хотя этого я тоже не понимаю, – а в том, что я смотрюсь в него каждый раз одинаково. Кому я позирую? Чего я пытаюсь добиться рассматриванием своего искусственного лица, своих беспалых рук?.. Я хочу разглядеть себя насквозь, чтобы убедиться, что я настоящий, а не пластмассовый?

Со скольких это лет? Поздние подростковые пару лет? Ранняя молодость? Это чушь и бред!





Но тогда что истинно?

(Вновь пауза)

Мне так порой нежно в груди… Надежда, рождённая в обречённом мире.

(Пауза)

А ведь после таких откровений придётся в зеркало снова смотреться. Иногда, бывает, просыпаюсь поутру и раскрываю глаза, и ум светел отдохнувшим, а вдруг воспоминание об очередном откровении возникает у меня в мыслях, и я сразу же стыжусь, думаю: «Что же я сделал? Зачем я это сделал?». Действительно, зачем же я это только что всё написал? Буду в зеркало смотреть и думать, что это вот он всё, мол, написал, это он ненормальный, взгляни на эту рожу. И буду смотреть вновь себе в глаза через зеркало. Иногда мерещится, что я ему скоро надоем, и оно треснет с бешенства.

Путь перекрыт куда ни сверни. Чтобы меня раздавить, им хватило послать всего-то одного манерного, критически настроенного мальчика на побегушках, который в компании никакого определённого места не занимает и даже, я уверен, никакими конкретными делами там не занимается, но несёт ответственность за всё, что его касается и не касается, и, что самое главное, который готов разорвать собственную грудь, чтобы показать всем и вся, что интересы компании у него клеймом по сердцу выжжены – вот как страстно и всецело он посвящает себя работе. Он гордый, а я – нет, вот и вся разница между нами.

(Алёша вновь обмакнул руку в чернила)

Бить уже пропали силы, а продолжать упорствовать с этой «Дружбой» – осточертело; это глупость, и всегда так было, просто я этого не видел… Да и воображение угасло. Но другая искра будет, не сомневаюсь. Разве что несколько более предметная.

Предупреждать мать и отца не стану, им об этом нечего знать. Во всяком случае сами узнают, а переписку вести – чересчур себя превозмогать.

О Боже, блаженная нега… Словно на груди стала таять добрая льдинка: холодная, но хорошая… Моё существование есть чёрт возьми что!

После сегодняшнего дня жизни нет, и я разбит. Эти скачки, переворачивающие меня вверх-дном, этот экстаз боли и отвратительная мука блаженства стали всем, что я есть, воплотили меня и перекрыли меня. Я завещаю им себя. Когда я уйду, обо мне услышат, меня запомнят. Как того, кто пришёл из ниоткуда и ушёл в никуда.

В голове словно тупой кусок беспросветной пластмассы…

Устал, но надо действовать. То, что мне сейчас надо, лежит в верхнем ящичке на кухне.»

Алёша закрыл тетрадь. Прежде чем встать, он опустил кончик своей руки в чернила ещё раз и поставил крест на обложке тетради, изображавшей цветы, серпантином обволакивающие бледные стебли. Тетрадь была не столько толстая, сколько плотная: листы столь тесно прижимались друг к другу, что выпячивали наружу одни и делали более незаметными другие. Внутри прятались Алёшины мысли, впечатления и прочие спонтанные душевные поиски чего-то неопределённого и даже морально не осязаемого, но Алёшу это не беспокоило. Он глядел на эту тетрадь подчас очень бережно, любопытно и даже участливо, но такое выражение его лицо принимало только при разглядывании обложки. Обвиваемые цветами три стебелька, бледные и почти что лучезарные, росли из черноты земли; пробивались растения из словно разложившейся, с виду гниющей почвы, рыхлостью своей поверхности напоминающей испражнения крупного рогатого скота. Но в мире Алёши крупного рогатого скота и, тем более, его испражнений не было, поэтому он для себя такое сравнение не проводил.