Страница 5 из 19
Эмма-Каттерина была не только чрезвычайно рослой, чрезвычайно толстой, чрезвычайно милосердной (на что, главным образом, и уходил её пенсион); она была также чрезвычайно невежественной. Разумеется, она никогда не слышала ни о Дарвине, ни о Пастере. Сомнительно, смогла бы она отыскать на карте Скандию, не говоря уж о Фрорланде; но, столкнувшись лицом к лицу с их Объединённым королём, она сразу же его признала. Она присела в реверансе. Впечатление отчасти возникло такое, будто в реверансе присели Альпы. Магнус поклонился. Эмма-Каттерина проследовала дальше. Её бородавки встали дыбом, а подбородки тряслись. Затем она перекрестилась. Затем сплюнула. Трижды. Король это король.
А еретик — это еретик.
Она сознавала свой долг.
— Кто это был? — опять спросил Магнус.
— Кто это был? — поинтересовался у своего спутника кто-то ещё, вдалеке, на другом конце Впалой Площади. — «Тантушка»? Расскажи что-нибудь поновее. Нет: кто был тот, кому она поклонилась? Нет. Дурень. Она что, кланяется каждому? Разузнай, кому она поклонилась.
— Почему Матушка так охотно поклонилась, а сейчас обернулась и сплюнула? — спрашивает одна из «ведьм», титульная баронесса Бикс-и-Бикс.
— Матушка узрела, что тот юнец в грядущем станет королём; Матушке ведомы лица всех христианских королей, — шагая вперёд и решительно кивая, отвечает Эмма-Каттерина; — и императоров тоже, даже из Абиссинии, что в Азии и из Бразилии, что в Африке. О да!
— О да! — эхом откликается вторая «ведьма», титульная графиня Криц. — Матушка вырезает их королевские лики из грошовых газет и приклеивает в извините-где.
— И королём какой страны станет тот юнец? — интересуется третья «ведьма», титульная Гранддама Грюлзакк.
Эмма-Каттерина пожимает плечами. — Королём Коппенхольма, как-то так, — отвечает она. — Матушка сплюнула как бы после, потому, потому что он — кальвинист: гори он огнём, — и тут она вновь сплёвывает… но без злорадства. — Славно в котле поварится, о да.
— Коппенхольм, — произносит капеллан, вытащив заедающую вставную челюсть и снова засунув её на место, — народ там — как говорится, язва моровая — лютеране, как их некоторые зовут. — Может, капеллан и был фанатиком, но тактичным.
— Худшие из лютеран — кальвинисты, — продолжает Эмма-Каттерина, ничуть не смутившись. — Доктор Кальвин был доктором в Париж-Франции, — поясняет она свите. — И из-за чего он стал еретиком? Из-за того, что не приобрёл епископского разрешения жениться на племяннице племянника его двоюродной сестры. Приснопамятная королева Наварры спорила с ним до чёртиков в глазах; но нет, нет и нет! «Бога ради, доктор Кальвин, — говорила она, — да купите епископское разрешение, чего это стоит богачу, вроде вас?» Но нет, нет и нет! «Не нужно мне никаких разрешений, — отвечал он, — пусть хоть небеса рухнут и, кроме того, — прибавил он, — мне не нужно епископов, ни одного!»
Это невероятно греховное откровение встречают вздохи отвращения и ужаса. — Поэтому приснопамятная королева Наварры, которая присматривала за schloss’ом[7], пока её брат отправился на войну с королём Ирландии, она, конечно, присуждает сжечь Кальвина на костре, за Унитарианство, без милости удушения. Поэтому он бежит прочь, с трясущимся гульфиком и, думаю, коленями, не останавливаясь до самой Гаскони, где меняет имя на доктор Лютер, но курфюст велит ему убираться. Затем он поселяется в Швейцарии, где у всех мозги снегом завалило; Цвинглинг — называет он себя там. «Выгнать всех епископов!» — говорит он. И с тех пор в Швейцарии не осталось ни одного епископа, поскольку швейцарцы выслали их во Францию или Лихтенштейн — получать Конфирмацию. Видать, этот птенчик приехал сюда инкогнито, то есть, не в обычном виде, чтобы республиканцы и прочие анархисты не швырялись бы грязью ему в лицо; вот что в наши дни значит быть королём.
— Или королевой, — прибавляет она. И медленно качает тяжёлой головой.
Где-то под черепичными крышами гранд-отеля Виндзор-Лидо располагался дортуар и ряд комнатушек для сотрудников и прислуги гостей; «Оле-скреландец» не потрудился узнать, где его поселили в г.-о. В.-Л.; он знал своё место и это место никогда не менялось: был ли это торф у палатки из оленьих шкур или толстый бельгийский ковёр в изысканном отеле, он всё равно спал на пороге комнаты своего государя. Где-то, далеко среди торфяников и болот Скреланда, лишённых заметных чужому глазу ориентиров, посреди рощицы карликовых ив лежала крохотная лощина. Здесь появилось на свет дитя, которому шаман дал имя Ээйюулаалаа. Никто не ждал пастора Официальной Церкви, ex officio[8] обязанного регистрировать рождения в своём обширном приходе — он жил в сотне километров от этой ивовой лощинки — никто не ждал, что тот правильно запишет Ээйюулаалаа и, возможно поэтому, он этого и не сделал; скрелинги, будучи в основном неграмотными, не видели разницы. Однако же, в основном, но не полностью. Шаман знал, как это пишется и написал это — один-единственный раз — рунами на кусочке оленьего рога, который вручил родителям младенца, настрого запретив им показывать этот кусочек, чтобы кто-нибудь не наложил на ребёнка заклятье. Шаман приходился младенцу не то дядей, не то двоюродным дедом и на праздновании этого события он так нализался «Каплями Гоффмана»[9] (если слово «нализался» достаточно подходило для описания эффекта той старинной, но ещё действенной и мощной смеси бренди и эфира, о которой говорили: «Три капли вырубают оленя, четыре — убивают лося, пять — оглушают белого медведя, шесть — валят с ног мускусного быка, а от семи и троллева ведьма заулыбается»); Так что, быть может, он тоже написал это имя неправильно.
Мальчик вырос несильно, поскольку скрелинги — народ невысокий; но он взрослел и мужал, учась у родителей обращению с оленями, а у старого дяди или двоюродного деда — лекарскому делу и обращению с эльфами и троллями; как научился и другим вещам, которые скрелинги даже не упоминают при чужаках. И, когда пришёл срок (а приходил он нечасто) выбрать шамана, который отправится к королю и станет оберегать короля от напастей (нынешний шаман понимал, что слишком стар и может умереть), этого юношу внезапно и непрестанно стали посещать столь убедительные и показательные сны и видения, что все шаманы Скреланда сошлись на том — ему и следует идти. При дворе его обязанностями стало заботиться о священном яйце, накладывать чары на порог или кровать, при необходимости стучать в тум-тум и, при ней же, дуть в орлиную свистульку (два последних занятия сами по себе необходимы не были) и распевать защитные напевы. И, в знак доверия, которое Двор Скандов и Фроров питал к скрелингам, Оле вверили полное попечение над Монаршьими сапогами, ботинками и тапочками: наиважнейшее волшебство! Поэтому, каждую ночь он счищал пыль или соскабливал сор и грязь с королевской обуви, и, подмечая, где король побывал, решал, где королю следует побывать: «Несите его хорошо, хорошо, несите его хорошо, хорошо, хорошо», бормотал Оле, натирая обувь короля Скандии и Фрорланда подкрашенным ароматным жиром, которым его обеспечивали. Однажды, при предыдущем короле, Йоне XII и XI, он, «Оле-фрорец», как его обычно звали при дворе, заметил на паре королевских высоких ботинок следы суглинка, который мог отыскаться лишь в поместье одной благородной (и прекрасной) дамы, известной (только не Йону XII и XI), как двойной русско-прусский агент на жалованье. На всё, во что король когда-либо обувался, Оле наложил такие эльфовы чары, что король никогда больше туда не ходил. Причём, не понимая, отчего это так.
Всё это совершенно не походило на затяжные сумерки, накрытые небом равнины с золотистым мхом, по которым тёмными тучами проплывали рогатые стада, ночной небосвод, под трепещущей накидкой северного ведьминого сияния; но во снах предки заявляли, и ясно и смутно, что он должен служить Королю: и он служил, хотя едва ли король знал, что ему служат подобным образом — а как именно он служит и насколько хорошо, король вообще не имел представления.