Страница 7 из 41
С каждым витком Майкл Коллинз исчезал на сорок семь минут. Без сил, в тени. Он пролетал над обратной стороной Луны. Семьдесят пять тысяч миллиардов и миллиардов тонн серого камня между ним и Землей. Сорок семь минут без малейшей возможности связаться с остальным миром. Сорок семь минут тишины, сорок семь минут непроглядной тьмы. Такого одиночества не знал ни один человек со времен Адама, как говорило НАСА позже, двадцать четвертого июля тысяча девятьсот шестьдесят девятого года, по всем радиостанциям мира.
«Говорит кровать пятьдесят четыре. Говорит кровать пятьдесят четыре. Ответьте, Майкл Коллинз».
Майкл Коллинз не ответил. Не в этот раз.
~
Служащие, ручонки, тени. Сотрудники приюта «На Границе», шестеренки, приводящие в движение эту гигантскую машину, от адского парового котла до грифельных досок, — это мы, воспитанники. Мытье полов, натирание паркета, стирка, кухня. Сорняки, посуда, воск. Все было организовано так, чтобы в приюте работало как можно меньше пришлых. Каждый сирота, в зависимости от возраста, ежедневно занимался общественным трудом примерно два часа, с пяти до семи вечера.
Глава заведения аббат Сенак давал большинство уроков. Он не брезговал обязанностями в те моменты, когда министерство не призывало его служить мессу или отправить в последний путь беднягу, которого переехало трактором. Мы часто видели, как с закатанными рукавами энергичный шестидесятилетний священник рубил дрова за флигелем. Монахини из Доминиканского ордена регулярно приходили из монастыря в часе езды от Лурда и оставались на какое-то время, иногда на несколько дней. У троих в приюте были собственные постоянные комнаты. Сестра Элен преподавала математику. Сестра Альбертина хлопотала на кухне, а сестра Анжелика — по медицинской части. Если мы пересекались с ними в коридорах, лучшей реакцией было просто сказать: «Добрый день, сестра моя», без всяких имен. За черно-белой одеждой виднелось лишь лицо, и их легко было перепутать. Иногда приходили недавно постриженные, еще дрожащие послушницы, но их никто не видел. Довольно быстро в их взгляде появлялась твердость, свойственная истинной вере. Некоторые монахини, например Анжелика, были добрее остальных. Но не стоило обольщаться. Если бы Сенак объявил, что мы все одержимы бесами, сестры не задумываясь полили бы нас бензином и передрались за спички.
Только трое мирян работали в приюте: главный надзиратель Лягух, завхоз Этьен и учитель физкультуры Рашид. Время и расстояние смягчили воспоминания, но я по-прежнему считаю, что Лягух был первостепенным гадом, дерьмом, мусором. Этьен проводил свою скромную и одинокую пенсию за садоводством, ремонтом ограды, невнятным бормотанием и заборными попойками в хижине в глубине сада. Рашид был хорошим человеком, и не только потому, что я стал свидетелем, как он однажды набил рожу Лягуху. А может, и потому.
На второе утро я понял распорядок дня. Свистки, проверки — все это. Момо вернулся из медпункта и избегал моего взгляда. Лягух, проходя по рядам в поисках чего-нибудь, радостно вскрикнул по ту сторону бархатной занавески, отделяющей малышей от старших, и выволок за ухо Безродного, размахивая, словно трофеем, мокрой желтой простыней в другой руке. Все потупили взгляд. Я — среди первых.
За завтраком аббат шел по пятам за кухаркой, которая разливала по тарелкам варево. Скрестив руки за спиной, он блестящими от благодати глазами выискивал незастегнутые воротнички, нечаянную складку, несчастное пятно — короче, любой изъян. Когда сестра подошла ко мне, он мягко остановил ее:
— Ему не надо.
Кухарка прошла мимо. Я умирал от голода — это был второй пропущенный прием пищи. Я встретился взглядом с глазами парня, который спал под кроватью, — все звали его Пронырой. «Не отвечай».
Как только аббат отошел, кто-то коснулся моего колена. Под столом сосед, которого я не знал и с которым так и не познакомился, потому что он уехал через месяц, протянул мне половину своего куска хлеба.
Среди педагогических методик, используемых для нашего воспитания, одна была наиболее известна среди старожилов приюта «На Границе» под названием «плащ ссыкуна». Через два дня после моего прибытия я наблюдал ее в действии впервые, сидя у окна, пока сестра Элен вещала о Пифагоре безразличной публике. Безродный показался во дворе в сопровождении Лягуха. Голый мальчик был завернут в свою пропитанную мочой простыню. Он шел, словно неудачливый супергерой с синими губами: ранним утром на высоте тысячи метров довольно холодно. Побежденный Сатана долгое время вертелся вокруг своей оси, пока плащ не высох. Будет ему наукой, а если повторится, значит, он это нарочно. И придется наказать снова.
Безродный вернулся в класс после перемены. Он смотрел прямо перед собой, в даль, не обращая внимания на возгласы «ссыкун!» и «зассанец!», обрушившиеся на него со всех сторон яростной фугой, которая умолкла, лишь когда вошел аббат. Сенак раздал оценки за прошлую работу, задержался на мгновение рядом с рисующим Момо и протянул ему, не говоря ни слова, белый листок. Затем он повернулся ко мне, но работу не отдал.
— После урока — ко мне в кабинет.
Он обратился к Безродному:
— Ты его приведешь.
Урок продолжился в густой тишине. Несколько любопытных взглядов обратились ко мне — не все из них были доброжелательными. Скорее, обремененными чем-то сродни нездоровому любопытству к неудачам на корриде. Прозвенел звонок, и Безродный широким шагом конвойного довел меня до двери на втором этаже. Он убедился, что одежда в порядке, плюнул на ладонь и провел рукой по волосам. Безродный уже собирался постучать, как вдруг спросил:
— А где твои родители?
— Они мертвы.
— Мертвы, — повторил он.
— Да. Kaputt. Dead. Мертвы.
— А отчего умерли?
— Критический угол падения в сочетании с нехваткой скорости и боковым ветром привел к крушению средства.
— Чего?
— Они взорвались. Чего пристал?
— А они были строгие?
— Немного.
— Надо же, — прошептал Безродный, покачав головой, — родители не должны взрываться. Даже если они немного строгие.
Постучав и открыв дверь в пустую комнату, Безродный встал по стойке смирно.
— Надо подождать. Ты попросишься в Веркор в этом году?
— Что за Веркор?
— Лучший летний лагерь в департаменте. Ну, я так думаю, потому что никогда там не был, слишком много желающих туда поехать. Шестьдесят мест на все приюты Франции. Кажется, там есть бассейн с буями больше тебя, а прямо напротив здания лагеря — пиццерия. Я записался на будущий год, и аббат — месье аббат — сказал, что, может, мне повезет в этот раз, если буду прилично себя вести… Эй, ты куда пошел?
В глубину кабинета, туда, под высокое окно. Впервые за два месяца я увидел его — старое пианино из темного дерева. Оно слышало столько проклятий, ярости, фальшивых нот. Его крышка закрылась в порыве гнева. На пианино не обращали внимания, его перевозили, ставили то к той стене, то к этой, расстраивали, настраивали, собирались отдать — и отдали. Настоящее пианино.
Я поднял крышку. Пыли на клавиатуре не было.
— Не трогай! — сердито прошептал Безродный. — Это аббата! Месье аббата, — поправился он, испуганно озираясь.
Пальцы коснулись слоновой кости. Я не хотел неприятностей. Я отработал всю аппликатуру второй части двадцать четвертой сонаты — последнее задание Ротенберга, — ни разу не прикоснувшись к клавиатуре. И вот чудо — я услышал музыку, такую же чистую и торжественную, как сам Бетховен.
— Браво.
Аббат стоял рядом с Безродным, положив руку на плечо оцепеневшего мальчика. Мои пальцы глубоко погрузились в клавиатуру, а последний аккорд все еще витал в кабинете — настолько громко я играл. Клянусь, я не хотел нажимать. Я даже не помню, как так получилось. С первого этажа послышались приглушенные аплодисменты.
— Я говорил ему не трогать…
Аббат обошел стол.
— Ты очень хорошо играешь.
— Не… не думаю.
— Кто так сказал?