Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 31



Мало-помалу мать слабела. Нас оставалось только двое, и мне нужно было заниматься почти всем в доме, потому что она регулярно забывала делать основные вещи. Спустя несколько месяцев она бросила работу, она не осмеливалась туда пойти, или у нее больше не получалось, что, в принципе, то же самое. Начавшиеся бои ее добили. Она ничего не понимала в происходящем, снарядах, выстрелах, снующих солдатах. Она думала о другом. Однако она поняла, что сын принимает в этом участие, она видела меня в форме, с оружием, она замечала, что меня нет целыми днями, что я возвращаюсь бледный и дрожащий, как из другого мира — тут надо привыкнуть. Крики, тела, кровь, страх, вначале тебе снятся кошмары, ты обливаешься холодным потом, рыдаешь в одиночку на кровати. Но это проходит, ты постепенно справляешься с психологической усталостью от сражения, взрослеешь, привыкаешь даже к страшным снам — внутреннему зеркалу дня. К счастью, стрельба помогала мне снимать напряжение. Иногда в периоды затишья, когда на несколько дней я уезжал далеко от фронта, в ушах невыносимо свистело, как после взрыва. Единственным лекарством было брать винтовку и отправляться пострелять; после первой пули свист волшебным образом прекращался.

Я смотрел на сидящую на балконе Мирну и думал, что для нее тоже война началась, когда снаряд попал в ее отца, и, несмотря на то, что она девушка, она должна была почувствовать то же, что и я. Мало-помалу она, видимо, привыкла, изменилась, чтобы походить на окружающий нас мир, надо было уметь обуздывать свой страх, учиться разбираться в себе, владеть собой.

Она читала, волосы спадали на плечи, ей было шестнадцать, война преобразила ее жизнь, изменила ее семью, привычки, ей понадобилось бросить школу, работать, жить с теткой, которую она почти не знала, с сумасшедшей и бойцом. Я рассматривал ее ладони на страницах книги, ее пальцы без колец, загорелые руки.

Первого человека я убил в бою с близкого расстояния на второй день войны. Офицер выставил меня на пост в доме на углу улицы, за окном первого этажа и сказал: «Если кто-нибудь проходит — стреляешь». У меня был калаш, пот катился градом, стояла жара, и мне было страшно. Через некоторое время я заметил, как приближается человек во вражеской форме. Меня охватила дрожь, я сомневался, стрелять или нет, видел, как он спокойно, как ни в чем не бывало, шагал по проулку; он не выглядел грозным, но некая сила, нечто вроде любопытства, желания посмотреть, что произойдет, нацелила мое оружие на него, и я выстрелил. Мой «калашников» был в режиме автоматического огня, и я послал пятнадцать пуль за три секунды, не отдавая себе в этом отчета. В трех метрах от меня я увидел удивление на лице этого человека, вытаращенные глаза, наполненные болью; его тело подпрыгивало и рвалось, рубашка разлеталась на кусочки, кровь брызнула фонтаном в стену за его спиной; я не понимал, что нужно убрать мой сжатый палец со спускового крючка, я сотрясался от оружия так же, как тело под напором выстрелов. Наконец он рухнул у стены напротив, на месте живота разверзлась отвратительная рана, откуда вылезали цветные пузыри внутренностей, правая нога начала биться о землю, она дробно подрагивала несколько бесконечных секунд, пока не застыла в последней судороге. Я тоже весь дрожал и тоже свалился у окна, я видел только эту ногу в конвульсиях, я смотрел, как пружины человеческого тела приходят в негодность, как эта машина перестает подчиняться водителю. Мой бицепс начал сокращаться, меня било током, я трепыхался, но ничего не видел, мне было страшно. Страшно быть собой там, у стены, страшно от неожиданной боли, увиденной на лице этого человека; страшно превратиться в ящерицу, извивающуюся в собственной крови с вываленными кишками, и я заплакал навзрыд, словно убил самого себя, пока — не знаю, сколько времени спустя — за мной не пришел офицер.

Он привел меня в чувство — что-то дружелюбно сказал, положил на плечо руку; мне стало немного стыдно, что я дал слабину. Именно эту ногу, эту нечеловеческую судорогу я до сих пор вижу в кошмарных снах, а не кровь и лица мертвецов. Именно эти секунды неистовой агонии отпечатались в моей памяти, и в глубине души я их страшусь. Иногда после выстрела, когда мишень корчится на земле, я вынужден отвести окуляр, чтобы избежать воспоминаний о том мужике из проулка.

Нужно привыкнуть, научиться властвовать собой и скрывать свои слабости.

Я думал обо всем этом, наблюдая за Мирной, читающей на балконе, и спрашивал себя, какое воспоминание она хотела бы забыть, какие картины для нее столь же мощные и страшные, как мои. Видимо, никакие. Ее присутствие меня успокаивало, ей не надо было ничего говорить или что-то делать, но как только наступал вечер, на меня наваливалась неясная тоска, не хотелось ничего, даже ее, совсем ничего.

Иногда она поднимала голову, видимо, чтобы на меня посмотреть, потому что чувствовала на лице мой взгляд, и тут же снова утыкалась в книгу.

От всей этой смеси воспоминаний, странного ощущения, что Мирна по-прежнему ускользает от меня; что мне никогда не доведется ею обладать, мне хотелось плакать, стыд, да и только; как и прежде, за тоской, подобно тени, вставала ярость, и я желал причинить ей боль, отомстить за эту дурацкую ностальгию, за слезы, которые наворачивались по ее вине.

Я пошел в спальню, лег и попытался все забыть.

К счастью, мне очень хотелось спать, и эти мысли больше меня не тревожили. В какое-то мгновение мне показалось, что Мирна приоткрыла дверь, посмотрела, не сплю ли я — судя по всему, пришло время ужинать, — и тихо затворила ее. Я не проснулся и толком не понял, было ли это во сне.



Встал я рано, в отличной форме, заря еще раскрашивала небо сиреневым цветом. Я принял душ и вышел. Дошагал до дежурки, желая что-нибудь разузнать, там же позавтракал с тремя вернувшимися товарищами. Там был знакомый офицер, и я попросил у него пару увольнительных, чтобы остаться с Мирной; он легко согласился, поскольку я уже больше восьми месяцев работал без перерыва.

В горах фронт стабилизировался, видимо, намечалось перемирие на несколько дней, и я подумал, что, если денек выдастся спокойным, можно пойти, как раньше, в кино или, для разнообразия, в бассейн.

Когда я вернулся, Мирна уже сидела с матерью на кухне, чтобы начать церемонию приема лекарств.

* * *

Первые два дня показались каникулами. Она смеялась, разговаривала. Мы сходили к морю, поели сладкой ваты, выпили на берегу кофейку, сходили в кино. Вечером Мирна стряпала и ухаживала за матерью.

Настоящая увольнительная: два дня я не прикасался к оружию. Мирна выглядела счастливой оттого, что обрела прежний город; иногда я брал ее за руку, то на пляже, то в кино, она не реагировала, и я не почувствовал никакой скованности.

На вторую ночь я не смог заснуть. Я вертелся с боку на бок, перед глазами снова возникала та женщина из деревни, ее промежность, в ней — Зак, и тогда я представлял себе Мирну, то с оружием, приставленным к лицу, то без него, я представлял, что она не сопротивляется, поскольку доверяет мне, но я не хотел об этом думать, непонятно почему, но мне тоже было стыдно. Мне больше нравилось воображать, как она лежит на деревенском столе вместе с Заком, как я несколько минут наблюдаю за ними перед тем, как подойти и убить его, как ловлю наполненный благодарностью взгляд трепещущей Мирны, ноги ее сжаты, руки сложены на обнаженной груди.

Так прошло несколько часов. Посреди ночи я не выдержал. Встал и пошел на балкон глотнуть свежего воздуха: я знал, что иду туда посмотреть, как она спит. Сквозь жалюзи я видел ее — такую белую, спокойную, лишь легкое дыхание и запах сна доносились из ее спальни, ночь была безлунная, почти ничего не разглядеть. Я мечтал прикоснуться к ее коже, руке, проникнуть как призрак под ее простыню.

Чем дольше я там стоял, тем больше ощущал себя разочарованным, отринутым; мне пришло в голову взять винтовку и подняться на крышу, но в глубине души не очень-то хотелось. Несколько минут я послонялся туда-сюда, потом вернулся в кровать и машинально освободился от этого дурацкого напряжения.