Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 76

– Какая ошибка? Я же прочел вам письмо губкома. Вот и наш гость с тех краев расскажет, что и как.

Поднялся пожилой мужик – волосы длинные, черная борода лопатой. А глаза добрые, улыбчивые.

– Товарищи, когда я уезжал из города Камня, к Омску подходила Красная Армия.

– А Колчак-то в Омске?

– Там пока что. Сейчас со своими генералами драпать приготовился.

– Так пошто мы сидим, робята, – перебил гостя Егор. – Забрались, как тараканы в подпечье, и шебаршим, вот мол, какие мы, беляков, мол, выжили из села. А выходит мы – тьфу. Значит, Красная Армия к Омску идет… Вавила, ядрена твоя коза, пошто нас в Рогачево томишь? Веди нас на город!

Вокруг зашумели, поддерживая Егора.

– Тише, товарищи, – выкрикнул Федор. – Тише!

– Погодь маленько. – Из угла выдвинулся Тарас. – Послухайте, я расскажу вам присказку. В студеную зиму напрочь застыл воробей под застрехой и упал на крыльцо. Льдинкой стукнулся о половицы. Девчонка сердобольная увидела закоченевшего воробья, сунула его в рукавичку да положила на печку. Он там отогрелся и зачирикал, а кот тут как тут, сцапал его, и съел.

Так вот как старики учили: отогрелся, и не чирикай. Сиди помалкивай.

– Это как так сиди? – вступился Жура. Ты своим воробьем нам глаза не засти. Вот один гриб все темного места искал, все от света да солнца прятался и сгнил на корню. Слыхал про такое?

– Так его, Жура, молоти!

;- Один умный заяц,- не унимался Жура, – увидел в тайге дохлую лису, забрался в нору и шепчет зайчатам: «Сидите смирно, не вылазьте, покуда все лисы не передохнут». Ан лисы-то и по сю пору живут. Слыхал про такое?

– Ха-ха… Так мы же не зайцы.

– Вавила, поди, сюда-то колчаковцы боле не сунутся? – настороженно спросил Тарас.

– Могут. Степь широка, дорог много. Здесь прииски господина Ваницкого. В Рогачеве должен быть свой отряд, свой командир. Ни на минуту не забывайте о военной выучке. Послушайте, что пишет подполковнику Гореву генерал Мотковский. Этот пакет взяли наши бойцы вместе с нарочным.

«Уважаемый Николай Михайлович!

Совершенно доверительно сообщаю вам, что наши войска оставили Челябинск, Ялуторовск, Курган и Тюмень. В этот тяжелый для Родины час, когда каждый штык на счету, мы вынуждены самые отборные и преданные части держать в тылу, на внутреннем фронте.

Дорогой Николай Михайлович, примите все меры к скорейшей ликвидации мятежей в опекаемом вами районе. Не стесняйте себя в выборе средств борьбы. Да поможет вам бог!»

Поняли, какие дела? Нам нужно сейчас же выбрать командира рогачевского гарнизона. Если придется давать бой, командир нужен. Нужна голова.

– Што ж, робята, – затеребил бородку Егор. – Однако Жура сгодится в командиры.

– Сдурел Егорша! Какой я вам командир, ежели только-только узнал, с какого конца ружье пулят. У командира и голос должен быть подходящий.

– Голосу тебе не занимать. Помнишь, как командовал, когда управитель донку порушил и помпы мы ладили. Рост у тебя, слава богу.

– Только што рост… Федора надо.

– Федора не замай. У него на селе работы прорва. Знашь, поди, наших мужиков. Вон Тарас говорит: не чирикай, А Тарас наш, помогат во многом.

– Федор и так не обойдет нас.

Вавила молчал. Пусть мужики сами выберут, кто им по душе. Но его выбор тоже пал на дядю Журу.

– Ну что, Жура, – наступали товарищи, – станешь ломаться, как грошовый пряник аль согласен? Мы не посмотрим на твою седину, отмутузим за милую душу.





– Да как я такими бандитами, прости господи, стану командовать? Вы сейчас грозите, а ежели што не по вас? С вами Вавила иной раз грешил…

– Сказали; быть тебе командиром – и баста. Ежели кто посмеет тебе перечить, пусть проклинает день, когда на свет появился. Но ежели не примешь команду, так попомни, как клятву давали, как рядили изменщиков жаловать.

«Все ладно идет», – улыбался Вавила.

Федор достал из стенного шкафчика шапку с малиновым верхом, сбрую, что сняли как-то с белого офицера, протянул Журе. Тот отталкивал папаху, сердился. Потом поклонился, расправил обвислые усы.

– Спасибо, братцы, за доверие, – и принял папаху, офицерский пояс, полевую сумку и кривую казацкую шашку с эфесом чеканного серебра.

3

Проснувшись, Яким с трудом приоткрыл один глаз. Серо, а солнечный блик на полу. Значит, день? Изба вроде знакома. У печки возится дебелая баба.

– О-о!…

Баба услышала вздох и, вытирая руки о передник, подошла к кровати.

– Проснулись, Якимушка? Глазки опухли-и…

Яким не успел подумать, а баба крутнулась по избе и вновь подошла к Якиму. Заботливо приподняла его похмельную голову от подушки. Приложила к губам ковш.

– Испей, родненький, медовухи, поправишься… Бражка ядрена, солнышко сызнова ясным увидится.

Правду сказала баба. Помутило еще минут десять, и стало легче. Яким повернулся набок, огляделся. Невелика изба. Напротив кровати два небольших оконца, а между ними стол. В левом углу – сундук, в правом – полка с посудой. Под полкой и под окнами – скамьи. Печь, расписанная поблекшими цветами и райскими птицами. Баба в праздничном сарафане ухватом ловко вынула из печи сковородку и обернулась к Якиму. Разгорячилась возле печи, щеки, как яблочки наливные.

– Лучше стало, родименький? Хошь блинов?

– М-м-м, медовухи еще не найдешь?

– Для ангелочка да не найти, – рассыпалась серебристым смешком бабенка и лебедью поплыла к постели, а в руках ее, пухлых, зарумяненных на жару, с ниточками на запястьях, как у младенца, ковш браги. Солнечным зайчиком, прямо кусочками весеннего теплого солнца покатилась медовуха в пищевод.

Яким приподнялся на локте.

– Гм. А ты кто?

Охнула баба, и руками всплеснула.

– Я-то? Господи! Вечор драгоценной меня называл. Единственной на всем свете. Клялся до гроба не забыть, а утром даже имя запамятовал. Ариной кличат меня. Ариной, голубь ты мой.

Много мужицких клятв слышала Арина. А вот песню сложил про нее только один. Такие святые слова про любовь говорил только он. И не может Арина оторвать глаз от его черных кудрей, рассыпанных по подушке, от бледного лица. До этого она несколько раз видела Якима. Несколько раз упивалась его речами на митингах. Давно-давно, во время первого митинга, когда Ваницкий объявил о свержении царя, поразила Арину нежная бледность лица Якима, его волосы почти до плеч, его голос, необычно подвижные, будто певшие руки. Еще тогда Арина шепнула Ксюше: «Херувимчик», – и возлюбила его, как ангела на иконе. И вдруг он, казавшийся недоступным, бесплотным, – в ее избе. На ее подушках. Вчера пил ее медовуху. Целовал ее. Называл такими словами, каких Арина от роду не слыхала. А когда Яким захмелел и дружки его, тоже хмельные, ушли восвояси, она, замирая от сладкого страха, сняла с него верхнюю рубаху и, не рискуя дотронуться до других частей туалета, перенесла его на кровать. А сама села рядом на табурет и, подперев подбородок ладонями, смотрела на ангельское лицо. Так и просидела всю ночь.

Утром, в запечье, принарядилась, как в праздник, Щеки себе нащипала, как делала в девках. Зарезала самую жирную курицу и, жаря блинки, с нетерпением ждала минуты, когда проснется Яким.

Поднявшись с постели, Яким натянул рубаху, поискал глазами шапку, пальто, оделся и вышел во двор. Время подходило к обеду. Окрестные горы, крыши, дворы – все покрыл свежевыпавший снег. По долине тянул противный ветер. Яким поежился, нахохлился, как стылая птица, и вспомнил, что вчера утром ему было приказано срочно покинуть стан Горева, поселиться в Рогачеве, затем пройти на Богомдарованный, а оттуда – по хуторам. Вспомнил и задание. Опять поежился. В голове пронеслись строки:

Перестало греть солнце,

И не греет любовь.

И не стукнет в оконце…

Хлопнул себя по карманам в поисках карандаша, но ничего не нашел. Это же про мою жизнь стихи… Только бы не забыть. – Побрел было к калитке, но на крыльцо вышла Арина. Из дома пахнуло блинами и жареным луком. Вспомнилось неуютное жилье, где его вчера поселили. Он в нерешительности остановился, «у этой… как ее, – подумал он об Арине, – наверно, есть карандаш и бумага, надо скорее записать стихи про погасшее солнце. Это же для меня погасло солнце… Эх, Яким Лесовик, до чего же тебя жизнь затрепала…»