Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 56

Спать потом не хотелось. Мы едва не расхохотались, сообразив, что оба не успели до конца раздеться. Снимая с нее оставшиеся одежки, чтобы посмотреть на нее обнаженную у окна, я чувствовал себя так, будто раздеваю не женщину, а ребенка, который не хочет ложиться спать, однако не сопротивляется, потому что ему пообещали рассказать еще одну историю.

— Меня так давно не раздевал мужчина, — сказала она.

— А я так давно не прикасался к женщине.

— И когда именно в последний раз? — уточнила она, вставая, а потом ушла в ванную и вернулась, завязывая халат.

— Кажется, с Клэр.

— С той, которая всегда молчит? — воскликнула она, явно озадачившись. — А почему с Клэр?

— Как-то само вышло.

Я уселся голым на разобранную постель, подхватил с пола свитер, набросил. Она уже сидела рядом, закинув ногу на ногу. Я последовал ее примеру. Мне нравилось, что мы говорим вот так, полуодетые.

— Давай-ка спрошу одну вещь, — сказала она, будто бы все еще обдумывая вопрос, который никак не облекался в слова. Меня это раззадорило — что-то в этом «давай-ка спрошу одну вещь» показывало, что она прочитала ответ задолго, очень задолго до того, как поставить вопрос. Какая-то часть души сознавала, что по телу еще гуляет возбуждение. Как же мне все это нравилось. Она хотела услышать от меня правду, а правда требовала возбуждения.

— Знаешь, стоило нам, наверное, все-таки выпить в баре, — сказал я.

— Посмотри мини-бар.

Я встал, подошел к мини-бару — и нашел там все, что нужно.

— Ковролин тут у них, — сказал я, запрыгивая обратно, — весьма сомнительный.

— Вот уж точно.

— Уверен, что под ним чего только нет — остриженные ногти, всевозможные крошки.

Мы оба скорчили по гримасе, заметив, что каждый пластмассовый стаканчик отдельно упакован в гигиеничный полиэтилен — явно чтобы отвлечь внимание от красного лохматого ковролина. Я разлил бутылочку бренди по двум стаканам, и мы попытались чокнуться мягкой податливой пластмассой.

— Почему ты в ту ночь меня не тронул? В ту ночь, когда мы вернулись из Ван Спеера и заснули на диване.

Я так и знал.

— У тебя был кто-то другой? Тебя ко мне не тянуло? Не чувствовал любви? — допытывалась она.





— Нет, — ответил я. — Была только ты. И знала бы ты, как меня к тебе тянуло. Чего только я тебе не говорил, лежа один в постели, но сказать при встрече оказывалась кишка тонка, а сколько раз у меня вставал от одной только мысли, что мы с тобой рядом и без одежды, — ты себе представить не можешь. Но я так разнервничался, оробел, что чем ближе мы сходились, тем труднее было в этом признаться. Впрочем, на самом деле, — тут я помедлил, — кое-что было.

Она бросила на меня озадаченный взгляд.

— Кое-что?

Теперь не даст сменить тему и помогать не станет.

— У моего тела было два желания. Одним была ты. Но в тот самый вечер, вернувшись из Ван Спеера, после того, как ты закрыла передо мной дверь, я осознал и второе. Дело было перед мужским туалетом в книгохранилище Ван Спеера. Все прекрасно знали, что там происходит по ночам. Я так долго пытался отречься от собственных побуждений, что даже теперь не могу этого в себе признать, не пройдя через обряд отречения. Манфред научился с этим жить, но я, впрочем, ему не завидую. Я хотел разобраться в себе окончательно, прежде чем обратиться к тебе, но не мог обратиться к тебе, потому что еще не разобрался в себе.

Она ничего не сказала. Не дав ей задать вопроса, я сделал следующий шаг.

— Он был студентом-химиком. Первокурсником. Мы встретились — точнее, наткнулись друг на друга — наверху, в книгохранилище. Я в тот вечер был возбужден дальше некуда, особенно после этих наших долгих поцелуев. Какая-то часть души стремилась обратно к нашему столу, будто бы в надежде, что ты все еще сидишь там, что мы сейчас закроем книги и заново пройдем путь до общежития. Но, помимо этого, я знал, что мне нужно: мне нужно тепло, причем срочно, причем непререкаемое, сильное и грязное. Нам с ним не понадобилось ни слова, хватило короткого взгляда; все произошло разом, едва ли не случайно, однако совсем не случайно, и в темном закоулке книгохранилища тела наши припали и приникли друг к другу. Мы и моргнуть не успели, а руки уже расстегивали пряжку чужого ремня. Не было ни стыда, ни угрызений совести, все произошло так быстро, что показалось до невозможности простым и естественным. Не как у нас с тобой — никаких колебаний, отсрочиваний, осмыслений. Потом он спросил только: «Мы еще увидимся?» Я кивнул, но, разумеется, подвел под случившимся черту, едва выйдя из хранилища. После него тяга к тебе стала только сильнее. Хотелось рассказать тебе о том, что я натворил, но при этом я чувствовал себя освеженным — как бы очистившимся, что-то осмыслившим. Я даже был счастлив.

После Рождества он снова пришел в хранилище, я тоже. Мы с тобой к тому времени помирились и лихорадочно доделывали перевод. Я каждый раз рано или поздно говорил, что мне нужно сходить наверх в туалет. Осознание того, что ты ждешь внизу, пробуждало во мне что-то неведомое, бесшабашное. При этом я знал, что если я пересплю с тобой — ты ведь спала со всеми подряд, — это ничего не решит ни для меня, ни для нас, и мне совсем не хотелось проснуться с тобой в одной постели лицом к лицу с тем же вопросом, который я каждый вечер пытался похоронить в книгохранилище. Знал я и то, что пока вопрос между нами остается неразрешенным, я могу цепляться за незнание того, кто я такой и чего хочу. Я сам себе напоминал эллипс с двумя конкурирующими центрами, но без центра. Говоря словами поэта, сердце мое было с тобой на востоке, а тело — далеко на западе. Молчание.

— Теперь ты знаешь, — сказал я наконец.

— Что я знаю? Что тебе нравятся мужчины? Так это все знали.

Я ждал от нее выпада вроде: «Да уж, молодец! Столько недель и месяцев сердцем был со мной, а причинным местом с другим». Однако она оказалась проницательнее и в конечном итоге снисходительнее.

— Я была для тебя прикрытием. Всего-то.

— Нет, что ты. Я был несказанно счастлив, когда спускался вниз, а ты ждала там, чтобы я проводил тебя до общежития, и неописуемо несчастлив, когда ты торопливо чмокала меня в щеку на прощание и закрывала за собой дверь, а я в очередной раз не успевал сунуть в нее ботинок.

Впрочем, я продолжал прятать правду от глаз. Я знал, что она это знает, и мне хватило честности развеять все лукавые уловки еще до того, как они выкристаллизуются в очередную фигуру умолчания. Да, в те времена Хлоя была моей ширмой, моим алиби; мысли о ней и ее присутствие рядом позволяли не гаснуть запалу желания, чтобы к ночи, в книгохранилище, оно могло разгореться ярким пламенем. То, что в течение дня я совсем не думал о своем партнере, вытеснял обсерваторию из мыслей, означало лишь одно: чтобы насладиться пиром, сперва нужно попоститься. Она помогала мне сдерживаться. В тот единственный вечер, когда она не смогла прийти в библиотеку, я не только очертя голову бросился наверх, навстречу своему первокурснику, но не прошло и часа, как снова ринулся в тот же угол рядом с мужским туалетом, где подхватил кого-то другого — не важно кого.

Впрочем, возможно, женщина-ширма была для меня далеко не только прикрытием, во что бы я там сам ни верил. Не исключено, что это его я использовал в качестве прикрытия, а не наоборот. С ним я мог приходить к более малозначительным и незамысловатым заключениям относительно своей природы, а значит, не нужно было сознаваться перед самим собой в отношениях, которые могли увлечь меня, лодочку без весла, к водопаду. Он не притуплял, а разжигал мою тягу к ней, потом я хотел ее только сильнее. Он же всего лишь ослаблял напор страсти.

Впрочем, не исключено, что и эти рассуждения были такой же маской, как и все остальное. В результате, сам себе в том не признаваясь, я добровольно превратился в слугу двух господ — и при этом не умел откликаться по-настоящему на зов ни одного из них.

Больше я ничего не сказал.

— А ты вспомнил его, когда мы сегодня остановились возле Ван Спеера?