Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 53

Я хотел рассказать про Эллисон и почему она совсем другая, но единственное слово, которое мне пришло в голову, выговорить было нельзя, потому что его он ненавидел сильнее других: она респектабельная. Все в ней респектабельное.

Дошло до того, что однажды в середине дня ближе к концу осени она пригласила меня на встречу со своими родителями за чаем в «Риц-Карлтоне», и единственное, о чем я мог думать, когда мы поставили ее машину и пошли к гостинице: «Господи, сделай так, чтобы Калаж не проезжал сейчас мимо, не дай ему остановиться и заговорить с нами, не дай ему вообще оказаться поблизости, потому что ведь с него станется выскочить из-под земли, как раз когда я в “Риц-Карлтоне” и пытаюсь выглядеть прилично». Я его стыдился. Стыдился себя за то, что стыжусь его. Стыдился своего снобизма. Стыдился показать другим, что общее в нас имеет корни куда более глубокие, чем эта поверхностная вещь, называемая пустотой в карманах. Стыдился, что не позволяю себе признать, как сильно он мне небезразличен, мне проще думать, что единственным связующим звеном между нами остается наш статус неприкаянных нищебродов, склонных заводить дружбы в низкопробных кафе.

Чай в «Риц-Карлтоне» прошел без сучка без задоринки. Отец Эллисон попытался впечатлить меня знанием «Одиссеи»; я поведал ему, что учился с Фицджеральдом; он заговорил о годах, проведенных на Ближнем Востоке; я подкинул ему правильные названия. Он перечислил свои любимые места в Париже; я откликнулся своими. Вышла ничья, но она нас сблизила.

В тот вечер мы ужинали в «Мэзон Робер» – шикарном французском ресторане, который внезапно воскресил для меня мир, где я не бывал уже лет десять. Официанты, вина, блеск, изысканность. Чем нынче можно заняться, защитив диссертацию? – поинтересовался он. Ну, всегда можно писать или преподавать, ответил я. Потом, почувствовав, что не убедил, я добавил, что отец мой смог стать в Египте преуспевающим бизнесменом, хотя хотел всегда одного: сочинять книги. А готов ли я, если что, к смене профессии – и, например, к иной карьере? – поинтересовался он, глядя в стол, поигрывая кончиком ножа на скатерти. Безусловно, ответил я, пытаясь вложить в это слово одновременно и убежденность, и небрежность, и безусловную открытость любым предложениям.

Задаст ли он мне вопрос по поводу своей дочери? Для этого он оказался слишком деликатен. Я тоже не стал поднимать эту тему, однако проницательный читатель «Одиссеи», видимо, и так все понял. Впрочем, так вот запросто меня отпускать он тоже не собирался. Интересовался исподволь: моими планами, будущим, моими хобби, стараясь по мере сил увиливать от шкодливого, пусть и прирученного слова «намерения», которое скакало под столом, точно собачка на привязи, потерявшая кость. Я не стал приходить ему на помощь. Потом принесли крупного леща в каком-то белом маслянистом соусе, к нему – «Монтраше», после этого шатобрианы в соусе, картофель-соте и зеленую стручковую фасоль, а к ним вкуснейший «Помероль», а в самом-самом конце – тарт-татены – каждый с шариком свежих сливок. Завершился ужин кальвадосом.

Громогласный совет, который Калаж повторял каждый раз, когда я в последние несколько дней с ним про нее заговаривал, отдавался у меня в голове. Женись на ней. Стань богатым. Купи мне эскадрон таксомоторов. Я тебя сделаю миллионером. А потом, если детей не заведете и она тебе надоест, можешь ее бросить.

По ходу ужина, пока официанты ходили вокруг нас на цыпочках, я все время воображал себе, что один из них – Калаж, он мне подмигивает, шепчет: «Давай, нечего рассусоливать. Эскадрон такси. Подсчетами потом займемся». Как же мне сейчас хотелось его сейчас увидеть, перехватить заговорщицкую ухмылку, с которой он смотрит на тарт-татен для зажравшихся – его нам принесли прямо из пекарни, а сразу вслед за ним – кальвадос. «Ты им понравился, в противном случае интервью завершилось бы за чаем в “Риц-Карлтоне”».

Отец, мать и дочь проводили меня в такси, которое должно было отвезти меня в Кембридж. «Когда я был в вашем возрасте, отец мне и пенни бы не дал на автобус, не говоря уж про такси», – поведал он, передавая мне двадцать долларов в тот момент, когда пожимал руку.

Меня это застало врасплох, но я честно отказался от отцовских денег. Он стал настаивать. В итоге я сдался. Вспомнил, как одна богатая студентка без возражений приняла от меня схожее предложение, когда оказалась без денег у окошка билетной кассы Театра на Гарвардской площади. Бедняки отказываются, потому что у них чувство собственного достоинства и так изодрано в лохмотья – так какой-нибудь «шестерка» ни за что не берет чаевые: слишком громко они кричат о его нищете. Богатые люди принимают деньги, потому что не видят в этом ни великодушия, ни благотворительности, ни отражения жизненного статуса – видят лишь одолжение, сделанное из дружеских чувств. Бедняк постарается вернуть деньги при первой возможности. Богач попросту позабудет.

Я согласился в надежде, что он примет меня за второго.

Однако, поскольку вторым я не был, такси я остановил через две минуты, вышел и поехал в Кембридж на метро.

В тот вечер в кафе «Алжир» я не стал рассказывать Калажу о своем поступке.





– Я бы на твоем месте взял деньги, вышел из такси и вернулся на поезде.

Я посмотрел на него и ухмыльнулся.

– Ты так и поступил, верно? Именно так ты и поступил – и не хотел мне про это говорить!

Вряд ли я еще когда покупал две рюмки коньяка ХО в «Максиме» с тем же упоением, с каким купил их в тот вечер себе и Калажу.

Образ Калажа в образе ухмыляющегося официанта и меня самого в образе плутократа как появился, так и рассеялся. Бедность меня изменила. Мне было стыдно за эту двадцатку. Я попытался прикрыть свой поступок всевозможными оправданиями, попытался вытряхнуть эту историю из головы с помощью деланого безразличия, но правду было не скрыть. Я надул человека, который угостил меня ужином, при том что я спал с его дочерью.

В ту ночь я дорого заплатил за ужин и выпитое. Боль, мучившая меня несколькими неделями раньше, вернулась – тянуло в области почек, с переходом на всю правую часть грудной клетки. Один из врачей предупредил, чтобы я некоторое время избегал жирной пищи – на случай, если подтвердятся его худшие подозрения. Ну постным это наше пиршество никак нельзя было назвать. Неделю назад у меня взяли анализы, но узнать результаты я не удосужился, поскольку приступ не повторился. Я крутился в постели, думая про свою девушку, которая, возможно, гадала, почему я не попросил ее отвезти меня назад в Кембридж, тем более что было понятно: родителям ее я понравился, они знают, что мы спим вместе. Я же, в свою очередь, только и ждал, когда можно будет сбежать от всех троих – точно Золушка, наряд которой того и гляди превратится в капусту и брюкву, если она вовремя не даст деру в свою лачужку.

Помучившись с час, я решил, что пора отправляться в медпункт. Самое комичное заключалось в том, что денег на такси у меня не осталось, а боль была слишком сильна, чтобы идти на Площадь пешком. Я позвонил Калажу, но он в очередной раз не ответил. У Линды машины не было, поэтому будить ее было бессмысленно. Позвонить Эллисон я не рискнул. Интимность в постели – одно, интимность в деньгах и боли – совсем другое. В жизни не чувствовал себя таким одиноким и беспомощным. Фрэнк и Клод – исключено. И вот в полном отчаянии я решил постучать в заднюю дверь Квартиры 43. Они долго копались, но в итоге парень открыл дверь – на нем были лишь длинные голубые трусы. Я его явно разбудил.

– Простите, я знаю, что уже совсем поздно, но у меня сильные боли. Может, кто-то из вас довезет меня до медпункта на Площади?

Я умолял о помощи – в жизни своей я еще не падал так низко. Если подумать, можно же было вызвать скорую. Но теперь уже поздно.

– Сейчас, секунду, – сказал он.

Я услышал, как он что-то шепчет своей подруге, объясняет, произносит мое имя. Выходит, они знают меня по имени. Даже согнувшись пополам от боли, я задумался, нравится ли ей мое имя, шепчет ли она его, оставшись одна.