Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 53

– Теперь понял? – осведомился он.

– Теперь понял, – ответил я, имея в виду: «И мне нечем, совершенно нечем тебя утешить». Беспомощность. Я чувствовал себя капитаном круизного судна, который кричит: «Человек за бортом… однако, дамы и господа, сделать мы ничего не можем, а ланч уже подан, прошу за стол». Сказать что-то лишь бы сказать вынудило бы меня бормотать пошлые паллиативы, а я слишком много выпил, чтобы убедительно лгать.

И тут, прямо в этой темной спальне, я отчетливо понял одну вещь. Глядя на него, я, по сути, глядел на себя. Он был мерилом того, как близок я к мучительной грани, за которой можно рассыпаться на части и утратить все, что у меня здесь есть. Он – моя участь, но на три шага вперед. Вот провалю экзамены, меня разом выставят в Нью-Йорк, а через год никто здесь уже и не вспомнит про эту вечеринку, а уж обо мне ни у кого даже и мысли не возникнет.

– Понял? Я будто человек, который готовит роскошный пир, зная, что сам умирает, и все едят, пьют и радуются и помнить не помнят, что к концу застолья повара вынесут прочь. Не хочу я быть таким вот умирающим поваром на празднестве. Не хочу уезжать отсюда в другое место. Мне нужна помощь, а помочь некому, некому.

В голосе его я услышал всхлип.

– Так я-то что? – спросил он, будто бы возвращаясь к терзавшему его вопросу, который возник вовсе не нынче вечером, а, похоже, набухал с самого детства, целую вечность, а ответ на него всегда оставался одинаковым: ответа нет. – Et moi? – повторил он, отчаянно себя жалея; я же стоял рядом, не в силах ничего сказать, ничего для него сделать.

И тут впервые за вечер я вдруг понял, что у этой его короткой мантры есть еще один смысл, который попросту ускользал от меня, пока я стоял во тьме и слушал его слова. Смысл был не «Я-то что?» в вопросе звучало обиженное, обреченное «Что со мной теперь будет?».

Он не просил у меня ответа, не взывал к моей помощи, даже не молил бога справедливости и милосердия простить ему все прегрешения в Северной Америке; он попросту шарил руками во тьме, твердя заклинание, которое должно вывести его из пещеры единственным ведомым ему способом: через слезы. Слезы приносили утешение и приятие, прощение и мужество.

В тот вечер я видел его слезы, а его отчаяние и эфемерный эликсир, надежда, казались почти ощутимыми. Когда через несколько секунд он зарыдал в голос, как рыдал в тот день, когда узнал, что в Тунисе заболел его отец, я понял: передо мной самый одинокий человек из всех, кого я когда-либо знал, и весь этот гнев, горе, страх и даже стыд от того, что его застали в слезах, – ничто по сравнению с вихрем одиночества и отчаяния, который овевает его каждую минуту каждого дня.

Часть моей души не хотела, чтобы он подумал, что я в состоянии смотреть на его слезы, поэтому я решил вернуться в гостиную и заняться гостями.

– Не уходи. Посиди еще. Пожалуйста.

Такое говорят больничной сестре, когда страшно оставаться одному, а свет в палате погасили и приглушили освещение в коридоре. Вот только все стулья переместились в гостиную, сесть можно было разве что на кровать, вот я и примостился на краешке, с ним рядом. Он молчал, но и плакать перестал, только дышал и курил.

Когда через пару минут, решив, что он взял себя в руки, я снова попытался уйти, он повторил:

– Не уходи.

Хотелось протянуть к нему руку, дотронуться, утешить, может, даже продемонстрировать сострадание и солидарность, но мы если и прикасались друг к другу раньше, то лишь мимоходом, начинать сейчас было неловко. Вместо этого я стал нашаривать его ладонь, нашел ее тыльную сторону и взял в свою, сперва мягко, потом крепче. Мне это далось нелегко, полагаю, что и ему тоже, потому что он не откликнулся ответным пожатием. Для двух мужчин, провозгласивших себя истинными средиземноморцами, мы вели себя чрезвычайно бесстрастно и скованно. Возможно, обоих нас что-то сдерживало, возможно, он думал в точности то же, что и я; именно поэтому в неожиданном порыве, вместо того чтобы снова встать на ноги, я лег с ним рядом, к нему лицом, и протянул руку ему поперек груди. Только тогда он взял меня за руку, а потом, повернувшись ко мне, перекинул через меня ногу, обнял меня, притиснул к себе – оба мы хранили полное молчание, звучали лишь его сдавленные всхлипы. Больше мы не произнесли ни слова.

Через некоторое время я поднялся и сказал ему:

– Возьми себя в руки, и идем к гостям.

Дверь за собой я затворять не стал.





Вернувшись в гостиную, я все заметил сразу, хотя в первый момент не придал значения, а может, просто попытался проглядеть. Леони сидела на диване, а Граф сидел на полу, шеей прижавшись к ее коленям и положив затылок ей на ляжку. Фрэнк поставил еще одну запись Каллас. Остальные дружно нарезали два десерта, которые принесла Зейнаб.

Перехватив мой взгляд, Граф поднялся и сказал, что сходит за угол купить сигарет. Клод немедленно предложил ему одну из своих. Оказалось, что Граф курит только «Данхилл».

– Мог бы я и догадаться, – заметил Клод, – ты всегда выбираешь все самое лучшее, Пьеро.

– Одна нога здесь – другая там, – пообещал Граф, пытаясь как-то оправдать свою краткую отлучку. Леони подняла глаза и сказала, что проводит его вниз, а заметив, что в комнату вошел Калаж, попросила у него ключи от машины – забрать оттуда свитер.

Ключи он ей дал.

– Вы бы научились делать самокрутки, – посоветовал Калаж Графу.

– Нужды нет, – откликнулся Граф, выпуская Леони из квартиры и аккуратно закрывая за собой дверь.

– Nique ta mère, – пробормотал Калаж сквозь зубы.

Мы нарезали торты на крупные ломти и подали их на бумажных салфетках, а поскольку чистых вилок уже не хватало, есть стали руками. Пекановый торт – лучшее на свете изобретение со времен телефона. Нет, лучшее – чизкейк, возразил кто-то. И чизкейк тоже, подтвердил Калаж. Мы открыли еще бутылку вина, даже зашла речь о том, чтобы прикончить наконец галлон водки, который я в прошлом апреле умыкнул вместе с джином «Бифитер» с факультетской вечеринки. Мы передавали друг другу ледяную водку, все сошлись в том, что штука сногсшибательная, так что выпить по второй – de rigeur[32], и я направился на кухню заняться кофе и тут увидел, как Калаж пулей вылетел из гостиной, распахнул входную дверь и помчался вниз по лестнице.

Остальные явно озадачились, недоумевающе переглянулись.

– Какая его нынче муха укусила? – поинтересовалась Екатерина.

Зейнаб, знавшая его лучше остальных, ответила без затей:

– Он вечно фордыбачит, когда людям хорошо.

Вернулся он через десять минут. Не сказал ни слова. Направился прямиком в темную спальню, снова захлопнул дверь. Мы обменялись ошарашенными взглядами. Зейнаб заметила, что и раньше видала его расстроенным, но настолько – никогда.

Оставшаяся часть вечера тянулась мучительно долго. Мы пытались делать веселую мину, но мысли постоянно обращались к человеку, который заперся в спальне. Ни у кого, даже у меня, не хватало духу пойти и взглянуть на него. Чтобы убить время, мы навели порядок, все убрали, вымыли посуду, упаковали остатки – всем предложили взять еды домой. Мусор я сам вынесу – мысли уже обратились к мусорному баку на площадке черной лестницы. Мне показалось, что Линда и Екатерина, успевшие, кстати, задружиться, теперь подспудно состязаются: кто кого пересидит. Часть моей души мечтала, чтобы они сами с этим разобрались, в другой роилась мысль: хорошо бы обе придумали себе развлечение получше.

Калаж появился только после того, как большинство гостей разошлись. Кто-то уронил на ковер клубничину с торта, а потом раздавил. Пятно не оттиралось. Екатерина сказала: это Граф. Старинный персидский ковер мне одолжил знакомый, потому что гостиная у меня была больше, чем у него. Но рано или поздно он попросит его обратно, причем в первозданном виде.

Калаж сказал, что ковер отчистит. Он умеет выводить пятна. Но я к этому времени уже отскреб клубничину острым ножом и налил на ковер пятновыводителя.