Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 49

– Расскажите мне об отце, – попросил я.

– Об отце? Он нездоров, и скоро мы его потеряем. Его болезнь изменила все мои чувства к нему. – Тут она прервала саму себя: – А вы по-прежнему берете почасовую оплату?

– Как я уже сказал, откровенничать проще с незнакомцами, с которыми больше никогда не встретишься.

– Думаете?

– Вы об откровениях в поезде?

– Нет, что мы больше никогда не встретимся.

– Ну, а какова вероятность такой встречи?

– И то правда.

Мы обменялись улыбками.

– Продолжайте рассказывать об отце.

– Я уже давно об этом думаю. Моя любовь к нему изменилась. Это больше не спонтанное чувство, но осторожная, вдумчивая любовь сиделки. Не совсем то, что надо. И все же мы очень откровенны друг с другом, и я не стыжусь ни в чем ему признаваться. Мама умерла почти двадцать лет назад, и с тех пор мы были только вдвоем. Некоторое время он жил с подругой, но сейчас один. К нему приходит сиделка – готовит, стирает, убирает. Сегодня ему исполняется семьдесят шесть лет. Торт как раз по этому поводу, – сказала она, указывая на квадратную белую коробку на полке сверху, и вдруг почему-то смутилась и хихикнула. – Он сказал, что пригласил на обед двух друзей, но от них до сих пор ничего не слышно, и я полагаю, что они не появятся, – к нему никто уже не приходит. Моих брата с сестрой тоже не будет. Отцу нравится торт с профитролями из старой кондитерской, которая расположена недалеко от моего дома во Флоренции. Этот торт напоминает ему о более счастливых днях, когда он там преподавал. Конечно, ему нельзя сладкое, но…

Можно было не продолжать.

Мы некоторое время молчали. Я снова протянул руку к книге, уверившись, что на этот раз разговор окончен. Чуть позже, не закрывая ее, я принялся смотреть на пробегающие за окном тосканские пейзажи и задумался. Странная и бесформенная мысль пришла мне в голову: я заметил, что девушка пересела и теперь сидит рядом. Я знал, что засыпаю.

– Вы не читаете, – заметила она. А потом, поняв, что, возможно, меня побеспокоила, прибавила: – Я тоже не могу читать.

– Я устал читать, – сказал я. – Не могу сосредоточиться.

– Интересная книга? – поинтересовалась она, взглянув на обложку.

– Неплохая. Достоевский, когда перечитываешь его много лет спустя, может разочаровать.

– Почему?

– А вы читали Достоевского?

– Да. В пятнадцать лет я его обожала.

– Его видение жизни сразу понятно подростку: он пишет о страданиях и полон противоречий. В нем столько желчи, ехидства, стыда, любви, жалости, скорби и злобы, и при этом он показывает совершенно обезоруживающие проявления доброты и самопожертвования – и все это соединяет в неравных пропорциях. Для меня, подростка, Достоевский стал введением в аналитическую психологию. Я думал, что совершенно запутался в жизни, – но все его персонажи запутались не меньше. Я почувствовал себя как дома. Полагаю, о человеческой душе, которая вся покрыта пятнами, можно больше узнать от Достоевского, чем от Фрейда или любого другого психиатра.

Она молчала.

– А я хожу к психоаналитику, – наконец сказала она, точно в знак протеста.

Я что, опять невольно задел ее?

– И я тоже, – ответил я, возможно, чтобы смягчить свои слова, которые могли показаться неумышленным оскорблением.





Мы уставились друг на друга. Мне понравилась ее теплая и доверчивая улыбка; эта улыбка показывала, что моя попутчица хрупкая и искренняя, возможно, даже ранимая. Неудивительно, что мужчины не хотели ее отпускать. Они знали, что теряют, как только она от них отворачивалась. Они теряли эту улыбку, эту мечтательную истому, с которой она задавала откровенные вопросы, глядя на собеседника своими пронзительными зелеными глазами и никогда не отводя их; эту лишающую покоя потребность в душевной близости, которую ее взгляд вырывал из каждого, с кем она случайно встречалась глазами, так, что становилось понятно: настоящая жизнь только что от тебя ускользнула. Вот и сейчас – она вызывала желание близости, как будто это было что-то простое, как будто вы всегда жаждали поделиться своими самыми сокровенными мыслями, но понимали, что никогда бы не обнаружили в себе такой способности, если бы не она. Мне хотелось обнять ее, потрогать за руку, прикоснуться пальцем к ее лбу.

– Так зачем же вам психоаналитик? – спросила она, словно бы обдумала эту мысль и нашла ее совершенно ошеломительной. – Если вы позволите задать такой вопрос, – добавила она, улыбаясь, поскольку ввернула мои же слова. Она явно не привыкла разговаривать с незнакомцами в столь мягкой и приятной манере. Я спросил, почему ее удивляет, что я хожу к психоаналитику. – Потому что вы прочно стоите на ногах и весь такой… принаряженный.

– Сложно сказать. Может, потому что пустоты, возникшие в отрочестве, когда я открыл для себя Достоевского, так и не заполнились. Прежде я верил, что однажды они заполнятся; теперь я сомневаюсь, что это вообще возможно. И все же я многое хотел бы понять. Некоторые из нас так никогда и не переходят на следующий уровень жизни. Мы перестаем понимать, в какую сторону двигались, и в результате остаемся там, где стартовали.

– Так значит, вы поэтому перечитываете Достоевского?

Я улыбнулся ее сообразительности.

– Наверное, я делаю это, потому что все время пытаюсь по старым следам вернуться к той точке, где мне следовало запрыгнуть на паром, направлявшийся к другому берегу под названием «жизнь», и где я остался куковать не на том пирсе или, учитывая мою везучесть, вообще перепутал лодки. Знаете, все это игры немолодого человека.

– Вы не кажетесь мне человеком, который мог бы попутать лодки. Или я ошибаюсь?

Она что, меня дразнит?

– Я понял это сегодня утром, когда сел на поезд в Генуе. Вспомнил вдруг парочку паромов, на которых мне, вероятно, следовало уплыть, но я этого не сделал.

– Почему?

Я покачал головой, а потом пожал плечами, показывая, что не знаю почему или не хочу говорить.

– Разве это не худший из возможных сценариев: что-то могло произойти, но не произошло, хотя еще может, пускай мы уже и перестали надеяться?

Я, должно быть, взглянул на нее совершенно ошарашенно.

– Где вы научились так рассуждать?

– Я много читаю. – Потом, застенчиво взглянув на меня, она сказала: – Мне нравится с вами разговаривать. – И, еще немного помолчав: – Так значит, ваш брак был не тем паромом?

Какая умная женщина. И красавица. И мысли ее так же петляют, как порою и мои.

– Сначала нет, – ответил я, – по крайней мере, я не хотел этого замечать. Но после того, как наш сын уехал в Штаты, между нами осталось так мало общего, что казалось, будто все его детство было лишь репетицией неизбежного расставания, повисшего между нами. Мы почти не разговаривали, а когда все-таки разговаривали, казалось, что едва ли общались на одном языке. Мы были друг с другом исключительно добры и любезны, но, находясь в одной комнате, чувствовали себя вместе очень одинокими. Мы сидели за одним и тем же столом, но ели не вместе; спали в одной постели, но не вместе; смотрели одни и те же программы, путешествовали по одним и тем же городам, занимались с одним инструктором по йоге, смеялись над одними шутками, но никогда не делали этого вместе и сидели друг рядом с другом в кинотеатрах, где не было свободных мест, не касаясь друг друга локтями. Потом наступило время, когда я, замечая на улице целующихся или даже просто обнимающихся влюбленных, не понимал, зачем они это делают. Мы были одиноки вместе – до того дня, пока один из нас не разбил блюдо для пикулей[4].

– Блюдо для пикулей?

– Извини, это из Эдит Уортон. Она ушла от меня к моему лучшему другу, с которым я до сих пор дружу. И вот в чем парадокс: я нисколько не расстроился, что она нашла другого.

– Может быть, потому что это и вам дало свободу кого-то себе найти.

– Я так никого и не нашел. Мы остались добрыми друзьями, и, я знаю, она беспокоится обо мне.

– А есть о чем беспокоиться?

– Нет. Так почему вы ходите к психоаналитику? – спросил я, желая поскорее сменить тему.