Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 49

– «Кол нидрей» – это еврейская тема. Как видишь, она очень завуалирована, здесь ее проносят контрабандой… И я предполагаю, что, помимо профессиональных музыкантов, только евреи, знающие нотную грамоту, поняли бы: основное содержание каденции – не Бетховен и не «Аврора», а «Кол нидрей». Эти несколько тактов повторяются семь раз, так что Леон точно понимал, что делает. А после он, конечно, вернулся к «Авроре» и к трели, знаменующей вступление оркестра.

Чтобы Мишель понял, что я имею в виду, я медленно проиграл ему сначала каденцию, а потом «Кол нидрей».

– Что такое «Кол нидрей»?

– Это арамейская молитва, которую читают в начале Йом-Киппура, главного священного дня в иудейском календаре. Она представляет собой провозглашение отказа от всех зароков, всех клятв, всех обетов, всех обязательств перед Богом. Но мелодия молитвы очаровала композиторов. Предполагаю, Леон рассчитывал, что твой отец ее узнает. Это что-то вроде зашифрованного послания, понятного им двоим.

– Но мне знакома эта мелодия, – вдруг сказал Мишель.

– Где ты ее слышал?

– Не знаю. Не могу вспомнить. Но, кажется, когда-то очень давно. – Мишель задумался, а потом, будто выйдя из оцепенения, сказал: – Думаю, нам пора ужинать.

Но мне нужно было закончить с этим делом.

– Твой отец мог познакомиться с этой мелодией двумя способами. Либо ее напевал или играл ему Леон (зачем – понятия не имею, разве что хотел доказать, что иудейское богослужение сопровождается красивой музыкой), либо твой отец присутствовал на службе в Йом-Киппур, что, пожалуй, говорит о гораздо более близкой связи между ними. Не сказать, что туристы в этот день собираются посмотреть, как евреи отмечают День покаяния.

Мишель призадумался, а потом вдруг сказал:

– Я бы пришел, если бы ты меня пригласил.

Я взял его руку, немного подержал и поцеловал ее.

За ужином мы обсуждали возможную причину тайной каденции. Шутка для своих? Краткое изложение незаконченной работы? Сложное задание для пианиста? Может быть, так он словно бы махал рукой – передавал привет в память о дружбе, которой, кто знает, возможно, однажды пришел конец.

– Очень многое я еще не успел рассмотреть, – сказал я. – Может быть, и такое, что каденцию сочинили при весьма мрачных обстоятельствах и она была точно прощальным криком еврея из преисподней.

– Не слишком ли много мы домысливаем?

– Возможно.

– Кстати, у нас в городе потрясающий мясник, так что филе просто отличное. Кухарка любит подавать с ним овощи, особенно спаржу, когда получается ее найти, и готовит ее великолепно, несмотря на аллергию. Я люблю индийский рис. Понюхай. – Мишель помахал рукой над рисом в мою сторону. Он специально меня дразнил.

Но потом я понял: мы что-то упускаем.

– Леон – еврей, твои бабушка с дедушкой его на дух не выносят – скорее всего, думают, что он плохо влияет на карьеру твоего отца, а слуги считают, что он ниже их. Франция оккупирована, и вскоре немцы будут жить под этой крышей, а может, уже едят за этим самым столом – ты ведь говорил, что так оно и было. Леон не может находиться в том же доме, разве что он прячется на чердаке, чего никто из жильцов бы не потерпел. Так каким же образом ноты попали в руки твоему отцу? – Я взял их с собой за стол.

– Попробуй это вино. У нас осталось три бутылки. Мы дали ему подышать на кухне.

– Ты можешь сосредоточиться?

– Да, конечно. Что ты думаешь об этом вине?

– Потрясающее. Но почему ты все время перебиваешь?

– Потому что мне нравится, когда ты такой сосредоточенный, такой серьезный. Я до сих пор не могу поверить, что ты у меня дома. Жду не дождусь, когда мы уже окажемся в постели.

Я выпил вино маленькими глотками, и Мишель вновь наполнил мой бокал.

Разрезая мясо, я не удержался и сказал:

– Нам еще нужно понять, как ноты оказались здесь. Кто их привез? И когда? Быть такого не могло, чтобы еврей привез их сюда в 1944 году, это абсурд. На самом деле, то, как они сюда попали, наверное, скажет об этой музыке все. Пожалуй, даже больше, чем она сама.

– Не понимаю. То же самое, что сказать: то, как знаменитое стихотворение попало в типографию, важнее, чем само стихотворение!

– В нашем случае – очень может быть.

Мишель изумленно посмотрел на меня, как будто его мысли никогда не шли такими извилистыми тропами.

– Ноты доставили почтой? – спросил я. – А может, передали лично в руки или Эдриан их сам забрал? Замешан ли был кто-то третий? Друг, медсестра, кто-нибудь из лагеря? Идет 1944 год, Франция по-прежнему оккупирована немцами. Может быть, он бежал, а может быть, его схватили. Если он был в лагере, то в каком? Скрывался ли он? Выжил ли?





Я еще немного об этом подумал.

– Есть два вопроса, ответы на которые могут многое нам рассказать. Но этих ответов у нас нет. Почему композитор сам нарисовал нотный стан? И почему ноты так тесно прижаты друг к другу?

– А почему это важно?

– Полагаю, дело не в том, что он торопился, когда писал.

Я снова пролистал страницы.

– Заметь, здесь нет ни единой помарки, ничего не зачеркнуто, как если бы композитор передумал в процессе сочинения. Он переписывал готовое произведение там, где нотной бумаги не найти, где даже обычная бумага была редкостью. Ноты так тесно прижаты друг к другу, потому что он боялся, что бумага закончится.

Я поднес первую страницу к свечке, которая стояла посреди стола.

– Что ты делаешь? – спросил Мишель.

– Смотрю, нет ли водяного знака. Он может многое нам рассказать, к примеру, где произвели бумагу – в каком-то регионе Франции или в другой стране, понимаешь?

Он посмотрел на меня.

– Понимаю.

К сожалению, водяных знаков на страницах не оказалось.

– Вижу только, что это дешевая папиросная бумага. То есть автор каденции уже знает эти темы и в сжатом виде переносит их на бумагу. Он хочет, чтобы твой отец получил эту каденцию. Вот и все, что мы знаем.

– Нет, мы знаем кое-что еще. Мой отец навсегда бросает музыку и начинает изучать право. Запирает двери в мир музыки. Уверен, это как-то связано с Леоном. Потому что одно мы знаем наверняка: он хранил эту каденцию как главную ценность своей жизни. Вот только зачем, если играть ее не собирался? Зачем все эти годы держать ее под замком в шкафу? Может быть, он дал обещание сыграть ее только в присутствии Леона? Или хранил, чтобы кто-нибудь еще материализовался и сыграл ее? Кто-то вроде тебя, Элио!

Его слова мне польстили, но я не хотел подавать виду, что понял его намек.

– Думаешь, он собирался вернуть ее Леону или кому-то, кто Леону был дорог? Или просто не знал, что с ней делать, и не мог собраться с духом и избавиться от нее, как ты, к примеру, хранишь теннисные ракетки отца?

– Возможно. Самое главное – это определить, кем был Леон.

После ужина я сел за компьютер, вбил полное имя Эдриана и через несколько секунд нашел годы его обучения в консерватории. Даже фотография нашлась.

– Какой щеголь, – заметил я, – и красавец.

Я поискал имена музыкантов, которые преподавали в консерватории в те годы, а также до и после. Информация нашлась, но только отрывочная, и среди имен не было ни одного Леона.

Я поискал фамилии, похожие на еврейские, немецкие или славянские, вообще любые фамилии с инициалом «Л». Однако и тут ничего. Поискал студентов по имени Леон.

Ничего.

Либо его звали иначе, либо его имя исключили из архивов. Либо он никак не связан с консерваторией.

– Никакого Леона нет, – подытожил я.

– Вот и конец нашему расследованию.

К тому времени мы уже сидели на диване очень близко друг к другу и снова пили кальвадос.

– Может, твой отец и учился у Альфреда Корто[23], но я очень сомневаюсь насчет Леона.

– Почему ты так думаешь?

– Корто был антисемитом, и во время оккупации эти его тенденции только усилились. Скрипач Тибо, хороший знакомый Корто, кажется, играл для фюрера.

– Ужасные времена. А еще какие-нибудь соображения у тебя есть?