Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 29



– Господи помилуй! – воскликнула бедная старушка и перекрестилась. – Это я-то – в белом балахоне, дитя мое? Это я-то – с трубой? Боже сохрани! Разве я примадонна?!

И из глаз у нее хлынули слезы.

В моем нежном детском мозгу каждая вещь преобразовывалась, словно по волшебству, что противоречило логике и было очень близко безумию. Но это безумие и есть та щепотка соли, которая предохраняет разум от загнивания. Я жил, разговаривал и двигался внутри сказки, которую сам же создавал каждую минуту, и выискивал в ней все новые пути. Ни одной вещи не видел я дважды, потому что всякий раз я давал ей новое лицо, и она становилась неузнаваемой: неискушенность мира обновлялась каждую минуту.

Некоторые фрукты обладали для меня невыразимым очарованием и, прежде всего, – смоквы и черешни. Не только сами плоды, но и листья смоковницы, и сам ее запах: закрыв глаза, я вдыхал его и бледнел от могучего телесного блаженства. Даже не блаженства, а потрясения, страха и содрогания, словно входя в темный, полный опасностей лес.

Однажды мать взяла меня с собой на пляж вдали от Кастро, где купались женщины. В памяти моей осталось безбрежное шумящее море, среди раскаленной синевы которого появляются очень бледные, худые и странные, – так мне показалось, – выглядевшие больными, тела. Они кричали тонкими голосами и бросали друг на друга пригоршнями воду. Большинство из них я видел выше пояса, – нижнюю половину их тел скрывало море. Ниже пояса они, должно быть, – рыбы, – думалось мне, – должно быть, они – горгоны. Мне вспомнилась бабушкина сказка про Горгону, сестру Александра Великого. Она странствует по морям в поисках брата и спрашивает плывущие мимо корабли: «Жив ли царь Александр?» И капитан корабля, свесившись через борт, кричит ей: «Жив, госпожа, жив и царствует!» Боже упаси сказать, что умер, – тогда горгона бьет хвостом по морю, поднимает страшную бурю и топит корабли.

Одна из этих плескавшихся передо мною горгон поднялась над волной, кивнула мне и что-то крикнула, но шум моря был слишком силен, – я не разобрал. Но я уже ушел в сказку и, решив, что она спрашивает про своего брата, закричал испуганно: «Жив и царствует!» И сразу же все горгоны принялись хохотать, а мне стало стыдно, я разозлился и пошел прочь. «Будь они неладны! – бормотал я. – Это ведь женщины, а не горгоны!» И уселся, сгорая от стыда, на небольшой скале спиной к морю.

Слава Богу, что это красочное, голосистое, свежее детское видение еще до сих пор живо во мне: оно хранит разум мой недоступным порче, не позволяя ему оскудеть и окостенеть. Это святая капля живой воды, не дающая мне умереть. Когда я пишу, желая поведать о море, о женщине, о Боге, то прислушиваюсь к груди своей, желая услышать, что говорит оттуда диктующий мне ребенок, и, если удается приблизиться к этим великим силам – морю, женщине, Богу, – и рассказать о них словами, я обязан этим живущему во мне ребенку. Я снова становлюсь ребенком, чтобы суметь увидеть неискушенными глазами мир, как всегда, в первый раз.

Оба родителя мои пребывают в крови моей: отец – свирепый, суровый, чуждый смеху, и мать – нежная, добрая, святая. Всю мою жизнь пребывают они во мне, ни один из них не умер. Пока я жив, и они будут жить во мне, пытаясь, каждый из них совершенно по-разному, направлять мои мысли и действия. Всю мою жизнь боролся я, желая примирить их, чтобы один из них дал мне силу, другая – нежность, и чтобы непрестанно вспыхивающее внутри меня противоречие между ними в сердце их сына стало гармонией.

И вот что еще невероятно. Присутствие обоих родителей проявляется явственно в моих руках. Правая моя рука – более сильная, совсем не чувствительная, совсем мужская, тогда как левая – чрезмерно, патологически чувствительная. Вспоминая о груди какой-нибудь из любимых женщин, я чувствую легкий зуд и боль в левой ладони, – еще немного – и она потемнеет от боли, еще немного – и в ней откроется рана. Когда же, оставшись наедине с собой, я вижу летящего в небе голубя, левая ладонь моя чувствует теплоту его тела. В руках моих, только в руках моих разъединены мои родители: отец обладает правой рукой, а мать – левой.

Здесь нужно вспомнить событие, оказавшее огромное влияние на мою жизнь. Это была моя первая душевная рана. Я уже дожил до старости, но она зияет до сих пор.

Когда мне было четыре года, дядя взял меня за руку и повел на находившееся в черте города небольшое кладбище Святого Матфея «проведать», как он говорил, соседку.

Была весна, кладбище покрылось ромашками, а розовый куст в углу его был усыпан крохотными апрельскими розочками. Был полдень, солнце нагрело землю, и травы благоухали. Дверь в церковь была открыта, священник положил в курильницу ладан, надел епитрахиль, вышел из церкви и направился к могилам.

– Зачем он кадит? – спросил я дядю, глубоко вдыхая запах ладана и земли.

Запах был теплым, слегка тошнотворным, напоминавшим запах турецкой бани, куда водила меня в минувшую субботу мать.

– Зачем он кадит? – снова спросил я дядю, который молча шел между могилами.

– Молчи. Сейчас увидишь. Не отставай.

Мы завернули за церковь и услышали голоса. Несколько женщин в траурных одеждах стояли вокруг могилы. Двое мужчин приподнимали могильную плиту, а один спустился в могилу и принялся рыть. Мы подошли и стали у открытой могилы.

– Что они делают? – спросил я.

– Перезахоронение костей.

– Каких еще костей?

– Сейчас увидишь.

Священник стал над ямой, размахивая вниз-вверх кадильницей и бормоча себе в бороду и в усы молитвы. Я нагнулся над свежеразрытой землей. Пахнуло плесенью и гнилью. Я зажал нос, испытывая чувство тошноты, но терпел и не уходил, ожидая, что будет дальше. «Кости? Что еще за кости?» – спрашивал я себя и ждал.



Вдруг мужчина, который копал, согнувшись, выпрямился и наполовину высунулся из могилы, держа в руках череп. Он очистил череп от земли, просунул палец в глазницы, выковырял оттуда глину, положил череп на край могилы, снова согнулся и продолжал рыть.

– Что это? – испуганно спросил я дядю.

– Разве не видишь? Голова покойника, череп.

– Чей?

– Ты что ее не помнишь? Нашей соседки, Анники.

– Анники?!

Я заплакал, завизжал.

– Анники! Анники! – закричал я, бросился на землю, схватил, сколько было там камней, и стал швырять ими в могильщика.

Я рыдал, кричал, какая она была красивая, как от нее пахло! Она приходила к нам, брала меня на колени, вытаскивала гребень из волос и причесывала меня. Она щекотала меня под мышками, а я заливался смехом, щебеча, словно птичка. Дядя взял меня на руки, унес прочь и сказал сердито:

– Почему ты плачешь? А ты как думал? Умерла она! Все мы умрем.

Но я помнил ее русые волосы, алые губы, целовавшие меня, ее большие глаза, и вот…

– А ее волосы? – кричал я. – Ее губы? Ее глаза?..

– Нет их… Земля их поглотила.

– Почему? Почему? Я не хочу так!

Дядя пожал плечами:

– Когда вырастешь, узнаешь почему!

Этого я не узнал никогда. Вырос, состарился, но этого не узнал никогда.

5. Начальная школа

Смотря на мир неизменно волшебными глазами, с гудящими мыслями, наполненными медом и пчелами, с красной шерстяной шапкой на голове, в постолах, украшенных красными кистями на ногах, отправился я однажды утром из дома, полурадостный-полуиспуганный, ведомый за руку отцом. Мать дала мне «нюхать для храбрости» ветку базилика и повесила на шею золотой крестик, подаренный в час моих крестин.

– Бог тебя благословит, и я тебя благословляю… – тихо сказала она, глядя на меня с восторгом.

Я был словно маленькое разукрашенное для заклания животное, объятое гордостью и страхом, но рука моя скрывалась глубоко в руке отца, и это придавало мне мужества. Мы все шагали и шагали, миновали узенькие улочки, подошли к церкви Святого Мины, свернули, вошли в старое здание с просторным двором, четырьмя большими арками по углам и покрытым пылью платаном посредине. Я остановился испуганно, и рука моя задрожала в большой теплой ладони.