Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 54



— Да когда же делать? Зарабатываю на пропитание сущей ерундой! Правда, набил руку. Сочинение фельетона строк в семьдесят пять — сто отнимает у меня, включая сюда и курение, и посвистывание, от восемнадцати до двадцати минут. Переписка его на машинке до двадцати минут, включая сюда и хихиканье с машинисткой — восемь минут. Словом, в полчаса укладываюсь. Мастер! — Он с горечью хмыкнул. — Но чтобы пристроить написанное и деньги получить, побегать приходится. Весь день.

— Ты, самое главное, не бросай. Ты же сильный, братишка.

— Как тут бросишь. По ночам пишу «Записки земского врача». Может выйти солидная вещь. Обрабатываю «Недуг». Но нет времени, нет времени! Вот что больно для меня.

— Наконец-то ползет! — Надя смотрела на выглянувший из-за поворота трамвай. — Давай щеку. И чемодан! Чемодан-то чуть не забыла, раззява.

И снова письмо. Сестре Варе. «Идет большая борьба за существование. Работать приходится не просто, а с остервенением, с утра до вечера — и так каждый без перерыва день. На казенной службе платят туго и с опозданием, и поэтому дальше одним таким местом жить нельзя. Я мечусь по Москве исключительно по газетным делам и получаю жалованье 45 миллионов. Это совсем мало. В Москве считают только на сотни тысяч и миллионы. Черный хлеб стоит 4600 руб., белый 14 ООО, к вечеру дорожает. Сегодня купил себе на рынке английские ботинки желтые за 4 с половиной лимона. Страшно спешил, так как через неделю они будут стоить 10.

Сейчас узнал — ботинки не английские, а американские и на картонной подошве. Почему пролетариат уничтожил приличные ботинки? Маркс нигде не утверждал, что на ногах нужно всякую сволочь носить.

Самое страшное — квартирный вопрос. Всех уплотняют, делят даже комнаты — идет массовое подселение. Теплая компания нашего жилищного кооператива заседает в комнате налево от ворот. Самогоном и песнями несет оттуда круглосуточно. Грозят нас с Таськой выкинуть. Прочее неописуемо. При всем этом я одержим писанием, в нем чувствую свою силу».

Раздвоенность мучает Булгакова, а может быть, и спасает. В нем как бы уживаются, часто конфликтуя, два человека. Один насквозь продуваемый в своем пальтеце, замученный отвращением к быту: керосинкам, пьянству, клопам, грязным дешевым баням — ко всему пролетарскому, коммунальному, нищенскому бытию. Другой углубленный в себя, умудренный пережитым, стойкий Алеша Турбин — умница, патриот, честная душа, не знающая сомнений и трусости. Или оптимист-фельетонист, шагающий сквозь житейскую бурю с легкой усмешкой, неколебимой верой в свои силы.

Первый — больной, затравленный необходимостью выживать в чужом враждебном мире, озлоблен, боязлив, скуден на добрые слова. Он был известен только Тасе. Второй — великодушный, милосердный, блестящий рассказчик, балагур — обитал в ином пространстве, пространстве дружеского общения и литературного вымысла. Садясь за стол, Михаил как бы возвращался к себе истинному, презирая того первого слабака.

Но оба они умны, язвительны и непоправимо одиноки.

Одиночество — истинное ощущение Булгакова, живущего заботами жены. Всей своей человеческой и писательской сутью он стремился не только к признанию, но и к женской влюбленности. В жертвенной, преданной Тасе ни женщину, ни литературного единомышленника, тридцатилетний Булгаков не видел.

7

Поздняя осень 1921 года.

Унылый дождь поливает переулки за Тверской. На листке в клеточку, прилепленном к столбу, потекли лиловые чернила: «Объявление. Печатаю на машинке быстро и чисто, с листа и под диктовку. Обращаться: Тверская, дом 73…»

Указанный подъезд находился за углом трехэтажного каменного дома. В пыльном сумраке пахло кошками, примусами, кислыми щами. Дверь открыла молодая женщина в строгих очках. На узкие, зябкие плечи накинута шаль.

— Извините за беспокойство. Мне надо видеть Ирину Сергеевну Раабен. По объявлению о машинной перепечатке…

— Это я. — Она сняла очки и посмотрела большими близорукими глазами на плохо одетого, усталого человека. — Пройдите в комнату.

В шестикомнатной квартире, носящей следы былого благополучия, никого больше не было.



На круглом массивном столе, покрытом плюшевой выгоревшей скатертью, стояла печатная машинка. В ярком круге от настольной лампы лежали заложенные линейкой листы рукописи. В пепельнице едва дымился последний окурок. Пахло корицей и мускатным орехом из огромного, как Нотр-Дам, резного буфета. Вкус домашних рождественских печений появился во рту Михаила. Он проглотил слюну. Кажется, слишком громко.

— Садитесь и рассказывайте. — Хозяйка торопливо сняла и сунула в карман митенки. Показала гостю тонкой рукой на диван, а сама села на стул у машинки, на котором под узким ковриком лежало два толстых тома с золотым тиснением. — Приходится подкладывать Брокгауза. Спина болит. По десять часов сижу. Знаете, как теперь заработать трудно.

— Знаю, поскольку сам измучен поисками работы. Сегодня с утра все по редакциям бегал.

— Вы по какой части служить собираетесь?

— Писатель. Чтобы получить деньги, надо представить редакциям рукописи. Для этого их следует перепечатать. А за перепечатку необходимо платить. Сколько вы берете за лист? — Голубые глаза визитера смотрели с вызовом, но вызов скрывал мольбу.

— Видите ли… — Ирина Сергеевна замялась, — тут нет твердого правила. Зависит от человека, сразу видно, кто сколько способен платить.

— И какова, по вашей оценке, моя кредитоспособность? — Михаил успел оценить ее изящную манеру держать мундштук и приятный изгиб полных губ, выпускающих дым.

— Минимальная. Извините, возможно, так выглядят подпольные миллионеры, только я с таковыми не встречалась. Но… Если вы хороший писатель… — Ирина улыбнулась не без кокетства. Посетитель заинтересовал ее. То, что этот человек не из наглой породы «новых» литераторов, было ясно.

Интеллигентность манер, блестящие горькой иронией глаза выдавали «бывшего». Мужчина выглядел страшно заброшенным, бесприютным. И она не могла не понять, что он голоден.

— Видите ли, литератор я очень хороший. Даже, думаю, лучше всех нынешних… Только вот платить пока не могу. Смогу возместить ваши затраты из будущего гонорара, — смело выпалил он и зажмурился. Вдруг заломило виски, комната качнулась, как корабельная палуба. Он не ел со вчерашнего вечера. — Извините, Ирина Сергеевна, у вас нет кипятку…

За чаем с сахарином и черным хлебом разговор принял задушевный характер.

— Муж — студент последнего курса — только и делает, что ищет подработгу. Я работаю сестрой, а вечерами вот печатаю. Так и живем… — Ирина Сергеевна поправила падающий на лоб завиток.

Булгаков признался, что совершенно одинок, ночует в подъездах. В Москву прибыл недавно, двести верст от Воронежа шел пешком…

— Я страшно, беспощадно одинок… А писать мне негде… Но кое-что уже написано.

— Тогда начнем работу — Женщина улыбнулась, и он отчетливо понял, что все это время отчаянно пытался ей понравиться. Что жалобы на одиночество означают правду. Кривую, но, по сути, верную. Как же ему не хватало влюбленности, мужского куража под восхищенным взглядом понимающей женщины! Как не хватало тепла этой комнаты с запахом корицы и томами Брокгауза на книжных полках.

Отношения с Ириной Сергеевной стали близкими, что так естественно для одинокого мужчины. Он приходил в комнату со стрекочущей под быстрыми пальцами машинкой каждый вечер часов в семь-восемь вечера. Диктовал по два-три часа, расхаживая от окна к двери, отчасти импровизировал. Это были «Записки на манжетах». Одинокий герой, попавший в безумный водоворот событий, отчаянно старался выжить, вернуться к своему столу с зеленой лампой, к умным книгам. В глазах Ирины стояли слезы.

— Господи, подумать только — прошлое никогда, никогда не вернется! Ничего хорошего у нас уже не будет. Это же страшно, страшно! — Она уткнулась в платочек, высморкалась, всхлипнула. Когда подняла на него глаза, в них сиял восторг. — Ты пишешь об ужасах ироническим тоном. Тиф, твое отчаянное одиночество и — сплошные шутки! От этого такое сильное впечатление. Хочется плакать и смеяться! И слог яркий, энергичный. Поверь, я многим литераторам печатала, ты ни на кого не похож. Ты настоящий.