Страница 17 из 19
— Она ведь приходила не только это сказать.
Скоро Горбова снова оказалась в избе Чинаревых, где ей Пелагея учинила строгий допрос.
— Андреевна, нехорошо делаешь. Зачем приходила?
Горбова пожала плечами.
— Подарки ко Дню Красной Армии собираешь?
— Собираем. Ты извини, но я побоялась, что, может, подумаешь… скажешь, пришла с известием, чтобы побольше на руку положили.
— А мы ведь все приготовили. — Пелагея посмотрела на своих детей, Настенька не сводила глаз с Горбовой.
На стене громче затикали часы, со двора донеслись шорохи ветра и скрип саней.
— Мы целого барана подарим, вот! — нарушила молчание Настенька.
— Сегодня только зарезала, — подхватила Пелагея. — Услышала, что подарки бойцам собирают и поторопилась.
Горбова присела рядом с Настенькой, обняла ее и еще раз поцеловала.
— Спасибо, родные!
— Это не все, — сказала Пелагея. — Валенки скатали, полушубок пошлем, варежки и носки.
— Потому что наш папа на фронте, он воюет. Он вовсе не убежал с фронта.
— Да, миленькая доченька, да, — растрогалась Горбова, прижимая к себе девочку. — Конечно, папа ваш на войне. Потому и подарки передавать в город поедет мама ваша. Такое ей доверие от нашей партийной организации.
Пелагея так и вспыхнула от этих слов.
— Ты шутишь?
— Нет, Поля, не шучу. Ты повезешь… Семь подвод поедет.
Ушла Горбова, оставив в избе Чинаревых радость, которая наполнила Пелагею новой силой и новой верой.
Четвертого февраля было тепло, шел снег. Дороги занесло. Лошади пристали. В другой бы день им обязательно дали отдохнуть, заехали бы в какое-нибудь село, накормили, напоили бы, а нынче… Лошади были в пене, но их гнали и гнали, еще бы! Какое известие везли в хутор!
Был уже поздний вечер. Повсюду в избах горели огни, когда пустой обоз возвратился из города. Пелагея спрыгнула с подводы и, увязая в сугробах, падая, побежала. И так захватило у нее дух, что, отбросив дверь в избу Марьи Арифметики, она, чуть переступив порог, в изнеможении села прямо на пол. Хозяйка и Горбова в испуге вскочили из-за стола.
— Милые бабоньки! — вздохнула Пелагея и разрыдалась.
Женщины подбежали к Пелагее, взяли ее под руки и провели в горницу.
— Отдохни, успокойся.
— Нет, нет, милые мои. Вы ничего не знаете!
— Да успокойся. — Горбова подала ей чашку с остывшим чаем. — Выпей — полегчает.
— Бабоньки, милые!
В толк ничего не могли взять Марья и Горбова. А Пелагея твердила одно:
— Наша взяла! Всю ихнюю армию под Сталинградом в куски разодрали, в плен побрали вместе с главным генералом.
Горбова и Марья переглянулись, Пелагея вскочила с табуретки, бросила на пол пахнувший овчиной и снегом полушубок.
— Все, Гитлеру конец, подлецу!
Женщины принялись целовать Пелагею и плакать.
— Иди, Андреевна, к Белавину, заодно захвати из саней и гостинцы детишкам. Там в сумке и бутылка есть… Эх, и выпьем сейчас! Беги, родная.
Горбова оторвалась от Пелагеи.
— Сейчас, мигом. Готовь, Марьюшка, закуску.
Вернулась Горбова скоро. Марья не успела даже поставить на стол вскипевший самовар. Так же скоро прибежала и Пелагея, успевшая навестить детей. Она выгребла из кармана полушубка конфеты, а уж потом…
Горбова, вытирая ладонью слезы, разлила всем по полстакана водки.
— Ну, выпьем, — встала во весь рост Марья. — А то уж и вкус забыли. Выпьем для начала, а когда победим…
Пелагея опьянела. Она было снова начала плакать, но Горбова обняла ее и вывела из-за стола.
— Ну ты чего, дуреха? Ведь такая радость. Давай-ка лучше споем:
Пелагея подхватила:
И залились обе слезами. Марья тоже вышла из-за стола.
— Меня-то любил как! Бывало, обнимет и целует, целует… Меня, лошадь такую, верблюжиху с мужичьими лапищами. Приедет вот, я еще ему ребятенков нарожаю.
— Мы со своим сколько прожили и все на одной подушке спали. Сроду он на другую не ложился, — похвалилась и Пелагея.
Потом снова выпили, пели, плакали, вспоминали мужей, пока не пришла Настенька и не увела Пелагею домой.
XXV
Бабка Чупрова отмечала сорок дней со дня кончины внука Федора. Напекла пирогов сладких и с рыбой, блинов. Старух собрала со всего хутора, родственниц, богомолок из соседних сел. Пришла на поминки и непрошеная Олимпиада Веревкина, остановилась на пороге, облокотившись на косяк. Фому Лупыча будто кто выбросил из-за стола. Накинув на плечи шубу, он, оттолкнув Веревкину, выбежал в сени.
— Анафема его возьми, вашего Федора, — выкрикнула Олимпиада. — Только через него пропал мой Трофимушка. Чего он теперь делать будет в тюрьме с одной ногой? Погиб человек!
Одна из богомолок в длинном черном одеянии вылезла из-за стола, перекрестилась и подошла к Олимпиаде.
— Прости его, раба божья. Все мы грешные. Смирись и ступай, христа ради…
Олимпиада, блеснув глазами, нахохлилась, отступила шаг назад, спиной открыла дверь и вывалилась в сени. Там немного постояла, потом схватила стоявшие в углу вилы-двухрожки и выбежала во двор.
Фома Лупыч стоял у ворот.
— Ты? — зашипела, приподняв вилы, Веревкина. — Зенки тебе сейчас лисьи высажу… Донес на Трофима?
Фома Лупыч стоял, не двигаясь.
— Морда твоя кулацкая! Вишь какого почета добился — внуку памятник собираются ставить. У-у-у, зверюга! — она взмахнула вилами, точно собиралась поразить ими Чупрова.
Вздрогнули жесткие, как проволока, брови Фомы Лупыча. Но сам он не шевельнулся, а только, протянув руку, открыл калитку и показал на нее рукой Веревкиной.
Обезумев от злобы, она еще раз взмахнула вилами-двухрожками, но бросить их не успела. Чупров на какое-то мгновение опередил Олимпиаду, сжав своей железной рукой ее запястье. Та закричала от боли.
— Сожгу! Все равно сожгу!
— Иди с богом, — прорычал Чупров, выводя со двора Олимпиаду и не выпуская ее руки.
Выпроводив непрошеную гостью, вернулся и запер на засов калитку, а Олимпиада, качаясь, будто пьяная, побрела вдоль улицы.
Укрылся Чупров на сеновале. Он вырыл себе в скирде сена лежбище, вальнулся в него и потекли думы, одна тяжелее другой. Вышла во двор Оксана. Долго звала:
— Фома! Отец! Лупыч…
Когда все стихло и на дворе потемнело, Фома Лупыч неожиданно для себя уснул. Спал чутко. За полночь услышал близко конский топот. Вылез из скирды — темень и мокрый снег с ветром.
Тяжело вздохнул Чупров. На сорокадневные поминки сына Федора заявился Чупров-младший. Павел третий раз наведывается — дезертировал под Сталинградом в сентябре.
Встретил сына Фома Лупыч молча. Взял лошадь… В тот раз Павел коня своего ставил на задах Чинаревых.
Когда вошли в избу, где горела одна только лампада, Павел первым делом спросил:
— Ну, как там Гитлер?
Фома Лупыч все двери закрыл на крепкие засовы.
— Гитлер… — процедил сквозь зубы старый Чупров и плюнул в сторону.
— Чего? — испуганно спросил Павел, снимая сапоги.
Хлопотавшая у стола Оксана сама налила сыну водки, подала разогретый поминальный пирог с рыбой.
— Ну, да будет царствие небесное сыну моему блуднему Федору…
Павел выпил, поежился.
— Как же это, батя, вышло, что твой внук пошел не за отцом и дедом, а за коммунистами? Ну, да ладно… Не одна его голова полетела. Только чего вот дальше-то будет? — И, не дождавшись, пока мать нальет ему еще водки, взял из ее рук бутылку и допил из горлышка большими глотками.
Оксану колотила дрожь. Она испуганными глазами глядела то на мужа, в голосе которого ей слышалось непонятное сейчас злорадство, то на сына, с какой-то нечеловеческой жадностью глушившего водку. Водка и тепло скоро разморили Чупрова-младшего, и он, привалившись на подушку, лежавшую на топчане, уснул, чуть слышно захрапев. Но спал он недолго. Вскочил быстро, оглядев знакомую с детства избу: