Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 64

Побурлили, и пыл угасает. Догорают разговоры в разрозненных группках:

— А мы все-таки нашей Alma mater крестины устроим...

— Найдем прилагательное!

Мать, бывало, крестила детей, даровала им имя. Нынче все наоборот: дети думают о том, какое имя они дадут матери.

— А статую куда? — горячится пухленькая, в очках.— Ильича родного и тех, что у входа?

— В ре-ку!

— Лопухи, козлы! Уважать историю надо, свою собственную; раз уж понаста­вили их, пусть и внуки любуются!

Постепенно разбредаются по аудиториям, а я ковыляю в профессорскую. Здесь, конечно же, оживление: маг рассказывает, не скрывая негодования.— Он недавно возвратился из Праги; там из вестибюля Карлова университета бюст Ленина вынесли, он стоял во дворе, под дождем. Мага слушает мой завкафедрой, разводит руками: «Нет, но Ленин же... Конечно, были ошибки... И к тому же надоело повторение затверженных истин, но все-таки... Ленин — это... Это на-у-ка!» — Пухлый палец маячит предупреждающе.

Маг — единственный, кто всерьез озабочен очевидным крушением ужасов, воплощенных в одной-единственной буковке, в «м». Он-то отдал этой буковке жизнь: и служение теням таинственным, посещавшим его по ночам; и талант проникновенного общения с вещами, с предметами обихода; и неизъяснимую горечь постижения тайны времени. Все — марксизму. Все — за служение леденя­щей, безжалостной скуке, выполняющей роль барьера, забора, преграждающего досужим умам доступ к вовсе не нужным им знаниям. Знаниям, частица которых открыта ему, посвященному. Его магия марксизму не противоречила; марксизм к ней и вел неуклонно, хотя это не все понимали. Но уж он-то... Он понимал. А теперь, теперь ему как?

— Как бы нашего Ленина убрать не потребовали,— опечаленно потупилась молодящаяся дама с кудряшками, доцент кафедры западноевропейской эстетики.

— С них станется...

— А вы слышали, Frau Rot уходит от нас?

По весне Вера Францевна была избрана в академию, стала членом-корреспондентом, и теперь ходят слухи: покинет свой пост в УМЭ, уйдет в академию. Ах да, кстати, дельце к ней у меня имеется, совсем было запамятовал за неожиданной суетней.

Направляюсь в Лункаб.

Перед входом неизменная фигурка молодящейся секретарши.

— Здравствуйте, с новым учебным годом вас. К Вере Францевне можно?

— Сейчас выясню.

Вскочив, исчезает в дверях Лункаба.

Жду ее возвращения. Нагибаюсь, смотрю в окошко: так и есть, дама в темно­-красной комбинации с черной кружевной оторочкой там, в окошке соседнего дома,— варит, варит свое неизменное варево.

И помешивает его поварешкой.

— Я хотел бы на минуточку вас задержать...

Оборачиваюсь: Смолевич! Здесь, в УМЭ? Какими судьбами?

— Так, хожу. Молодежь наблюдаю, вдумываюсь. Знал, что встречу вас, давно пора поговорить.

Мы — в другой аудитории: окна — ромбы. И выходят окна на юг; столы, стулья изукрашены разграфленным на ромбики солнцем.

Сели. Покровитель мой принимается за свое: достает таблетку — зеленень­кую,— глотает с ладони.





— Все переворотилось и едва только начинает укладываться,— подступает к разговору Владимир Петрович; поправляется тут же:— Нет, укладываться не скоро начнет, созерцательная мы нация, философическая. Как работается-то?

— Да так,— говорю,— так как-то все... Кому как, а для нас, гуманитариев, благодать наступает. И свобода информации полная. И свобода высказывания. Кто б предвидел?

— Да-а, пришли времена. А тени не беспокоят?

— Нет, отстали. Давно отстали. А кто это были?

Пожимает плечами:

— Мы и сами толком не знаем. Не исключено, существа из иных миров. О них много пишут сейчас, говорят еще больше. То там появляются, то здесь. Похищают людей, выспрашивают, вызывают сенсации. Только я в сенсации особо не верю; отвлекающие маневры, не больше. Они буднично действуют — так, как с вами бывало. Облюбуют, наметят человека посодержательнее, начинают вне­дряться в сознание. Да Бог с ними, я не о них; вас от них мы, как могли, оградили, и ладно. Я о вас, назрело давно...

Дверь открылась, просунулась в аудиторию добродушная патлатая голова. Повела очами, исчезла: нерадивый студиоз кого-то искал.

— Смятение УМЭ, так я понимаю? И везде смятение; значит, опять за монументы возьмутся! Уж, казалось бы, воздвигают какой-нибудь монументище, века бы ему стоять, а он десять годков проторчит, а потом трос потолще на шею, прицепили к трактору, и пошел! Потащили! И вы лучше меня должны знать, что всегда так, всегда: христиане ломают языческих идолов, коммунисты крушат царей, полководцев. Теперь очередь коммунистов настала. А потом свои, новые монументы ставить учнут, я заранее знаю, какие...

— И я знаю. Христианские, это во-первых. Сергию Радонежскому уже, гово­рят, спроектировали.

— Во-во, христианские. А во-вторых... Во-вторых, широко говоря, либераль­ные, борцам за права человека. Академику Сахарову неужели же не воздвигнут? Солженицыну. При жизни, возможно, и нет, тут властитель дум рыкнет демон­стративно, возбранит, а настанет время, натыкают. И в Ростове, над Доном: на реку-де смотрит, тут метафора будет, река жизни. И в Москве — возможно, перед Союзом писателей. В Казахстане, в Экибастузе, даже если и отделится Казахстан. И еще собирательные пойдут монументы, скажем жертвам репрессий. Основной же поток — и его в 33-м отделе особенно ждут — монументы-метафоры. Гений Эрнста Неизвестного наконец повсеместно признают, тут мы тоже постараемся, руку приложим, а то не могло наше ведомство мракобесов преодолеть, реалистов; оказались они посильнее всех нас, выжили великого художника за бугор да еще и на нас свалили. А теперь... Его дело, где будет он жить, а поставит он веку нашему памятник. Разуму. Древо жизни опять же, а на древе — фигуры, лица...

— Коллекторы? Значит, нашего брата, лабухов, на древо повесите, и висеть они будут, аки ангелочки на елке? То-то весело!

— Неизвестный — гений, стало быть, человек простодушный. Невдомек ему, что за каждым его проектом у нас в 33-м отделе следят, собирают эскизы, фотографируют, видеофильмы снимают. Ведем новые разработки: собирание пси­хоэнергии не с каких-то там гипсовых Лукичей, а с метафор, с великого сокрови­ща человечества. Тут все ново, все неведомо тут. Но на Западе опыт кое-какой накопился, с композиции из таврового железа энергии набирается предостаточно, только, сами знаете, снимать ее трудно, да... Композицию из железных полос коллектором никак не заменишь, а с железок психоэнергию поди-ка сними. Пропадает она, распыляется...

Проглотил таблетку, на этот раз желтенькую. И продолжил, покосившись на дверь, за которой шумел УМЭ — прилагательное искали:

— Российский! РУЭ! — рокотало из коридора: шла какая-то группка, спорили.

— А может, УМЭ оставить? Только «эм» пусть означает «международная». Университет международной эстетики!

Пререкаясь, дальше пошли. Голоса стихали, Смолевич прислушался, улыб­нулся:

— Ладно, я не о том хотел с вами потолковать. Дело странное и страшное вам хочу предложить...

— То, что страшное давно назревает, я чувствовал. А что именно?

— Да не знаю, как и сказать. Но хотите — не верьте, а такого я еще не предлагал ни-ко-му...

Яша сына проводил до порога развеселой, флажками украшенной школы.

Яша нес цветы, гладиолусы,— достал где-то: алые, жгуче-оранжевые. За спиною у Антонина ранец с учебниками. Пишет грамотно, грамотнее отца, хотя тройки бывали, но достигал и четверок. Иногда говорил, что научится писать совсем без ошибок. Тогда станет писателем и напишет большую-большую книгу. «Про что?» — Яша спрашивал. «А про все!» — цедил Антонин запоздало щерба­тым ротиком.

Яша радовался. Гордился наследным принцем, хотел видеть в сыне юного фараона. А вернется из Белых Столбов великий гуру Вонави, выждет время, впадет в ежегодный транс и признает он в Антонине... Уж кого-нибудь да признает!

Ребятишек построили. Чинно, по классам, втягивались разноголосые щебечу­щие цепочки в школьный подъезд. В дверях Антонин обернулся, рукой помахал отцу. Хорошо!