Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 64

Растворилась дверь, и как-то украдкою, боком не вошли, а, скорее, протисну­лись в нее судьи: пожилая учительница русского языка и литературы, а за ней... Боря даже не удивился: а за ней вошел... Тот, из XVIII века, непонятный, подмигивавший, кривлявшийся, угощавший Борю ароматными влагами («Подза­правиться надо бы!»). Боря понял: теперь непонятный ни-ког-да не отвяжется от него, до могилы будет преследовать. А сегодня он — судья городского суда — пропустил вперед пожилую словесницу, проследовал, кашлянув, за нею. А за ним поднялся на судейское возвышение инженер-железнодорожник в сверкающем белом кителе. Все они неспешно расселись, и Боря отчетливо видел, что судья незаметно подмигнул ему, ободряюще и ехидно: допрыгался, дескать.

Я узнал о ходе суда от всепроникающего Леонова: агентура у него была, несомненно, и в стайке старушек в носочках; ничего не стоило послать на процесс какую-нибудь пенсионерку их ведомства, отставную майоршу, поручить ей запи­сывать самое интересное, а к массивному судейскому столу из-под низа присоба­чить магнитофончик: на майоршу надейся, а все же... 33-й отдел регистрировал потоки психоэнергии, расточаемой, с его точки зрения, и понапрасну, в простран­ство; и как раз в судах ее расточали потоками плотными, на зависть, густыми. Расточать-то ее расточали, а как снять ее? Может статься, однако, что ее каким-нибудь образом уже начали собирать и там. Или ищут способов там ее собирать (я попутно замечу: заметки мои не претендуют на полноту описания деятельности 33-го отдела; знаю только то, что я знаю; а о том, как вообще собирают психоэнер­гию, я судить не берусь). Любопытно, в общем, было Леонову. А к тому же главный, хотя и неявный герой процесса — гуру Иванов-Вонави, а он... Кустарь он, конечно. Психопат, неудачник, как и многие в нашей стране, кем-то подловато обманутый. Но проблема психоэнергии — в его кругозоре; он, гляди-ка, почитает себя равноправным соперником Комитета государственной безопасности, а раз так — Комитету нелишне проследить за его судьбой. Стало быть, не мог наш Леонов пройти мимо отнюдь не рядового судилища; и какой-нибудь свой человек туда, в зал, был внедрен.

Что успел и сумел рассказать мне Леонов, снаряжая меня на задание — на сей раз постоять Маяковским, Облаком? Бегло и не без некоторого сочувствия, хотя и с усмешечкой, рассказал он мне всего прежде, что назначенный поначалу судья неожиданно заболел крупозным воспалением легких: «Понимаете, летом, в жару разболелся, искупался он, что ли?» И в последний момент судью заменили неизвестно откуда взявшимся... Тоже судьей, разумеется, но с юристами 33-й отдел напрямую не связан; и Леонов не знает, откуда же взялся судья. Прокурором была моложавая красотка с русой косой, веночком обвитой вокруг чела, а в защитники пригласили известнейшего адвоката, брата Гинзбурга, директора СТОА-10: сам директор расчувствовался и словчился братца уговорить.

— Да, комедия, короче, имела место,— явно Боре сочувствуя, рисовал нес­пешными словами Леонов картину суда.— На одном все сошлись: прокурорша заодно со свидетелями, адвокат — все дружно на Иванова указывали. На гуру. Одно гнули: он причиной всему. Прокурорша про него и говорила-то больше, чем про слабака-подсудимого: «мракобесие, мистика, социальная опасность, то-се...» Подсудимому: «Я же знаю, он вам вроде приятеля, мы все связи ваши просвечива­ли и об этом откровенно вас информировали»,— только лишь он речугой разра­зиться захочет, рта раскрыть не давали, все работали заодно, и прекрасно все понимали: ни к чему тут речи о величии Иванова. И о тайных происках американских парапсихологов не к чему распространяться особенно: старички наши в Политбюро, конечно, не тянут уже, так тому и быть. А зачем акценты на этом ставить, подчеркивать ихние слабости, на какие-то диверсии списывать их? Судья речи Гундосова и сдерживал. А судья этот странный, да. Нам теперь руководство не рекомендует в кадровую политику судебных органов вмешиваться, а проверить бы не мешало, вот так. Чудной очень судья! То серьезный такой, обстоятельный, а то вдруг не по делу пустится говорить: «Подсудимый, а не чувствовали ли вы себя крепостным? Вы на побегушках, как бы в услужении у гражданина Иванова не были?» Тот ярится: «Нет, не был!» А судья пристает: «А такого не бывало, что вы женщин приводили ему? Или девушек? А? Ну хотя бы одну?» А потом у работяг, у свидетелей, начинает допытываться: «Вы не замечали у подсудимого каких-нибудь садистских наклонностей?» Те, простые ребята, толь­ко зенками хлопают. Он опять: «Никого из вас подсудимый не бил когда-нибудь?» А они-то — рабочий класс, они дружные, гнут свое: «Подсудимый боролся за высокое звание ударника коммунистического труда... Производственный план выполнял...» Проценты, приводят. И совсем чудно стало, когда он, судья, обеден­ный перерыв объявил. С кресла встал, легкомысленно в зал подмигнул. «Подза­правиться,— сказал,— надобно!» Тут старушка одна, из публики, возле самой скамьи подсудимых пристроилась, вдруг чихнула, пыли она наглоталась, по полу шарила, тетрадку свою подбирала, что ли. И: «Ап-чхи!» А судья ей: «Будьте здоровы, почтеннейшая!» Не пойму, откуда таких судей берут.

Я покоился на стерильном топчане, покрытом клеенкой. В вену мне отвердитель вливали: охватило блаженство. В стороне, на вешалке,— костюм лучшего, талантливейшего поэта нашей, советской эпохи: пиджак, широчайшие брюки, расклешенные («...достаю из широких штанин»). Разумеется, темное все, стилизо­ванное под бронзу, на которую поэту было, по его заверениям, наплевать. А Лео­нов выдавал мне перед выходом моим на ответственный пост свежесобранную информацию: знал же он, что вовсе не безразличен мне Боря. И рассказывал он мне, что женщина-прокурор требовала для подсудимого пятнадцати лет заключе­ния, адвокат просил десять. Суд посовещался недолго, вышел. Возвращаясь в зальчик с приговором в руках, судья как-то неприлично икнул, подмигнул: дали двенадцать лет.

Я впадал в предусмотренную для первых минут вхождения в образ нирвану, провалился в дремоту, а очнулся уже как бы бронзовым. «Вира!» — слышалось где-то рядом. Меня подняли — так щенков поднимают за шиворот. А потом и: «Майна помалу!»

В электричке Вера Ивановна едет.

С нею — Катя. Кате дремлется, и все тело у девушки блаженно болит. Да и как не болеть? Милый, трогательный, заботливый Байрон, как он тихо и плавно раздел ее: шоколадные руки скользили по груди, опустились ниже, ниже — живот.





Было больно, она простонала: «О-о-о!» Над лицом ее — яростное, искаженное, но и нежное лицо арапа ее, поэта. А потом лицо его радостным, просветленным сделалось.

Общежитие аспирантов УМЭ жило своей жизнью, ночною УМЭ делал моло­дых людей «совами»: днем они жили-поживали так-сяк, слонялись по коридорам, дремали, а в хорошую погоду нежились на травке под жиденькой сенью березок. Почитывали Канта, Бердяева, Шпенглера. А к вечеру они заводились: одни усаживались за свои диссертации, другие собирались в холле у старенького телевизора, лениво спорили, пререкались беззлобно.

Сейчас была ночь, но откуда-то все-таки доносилось хрипловатое пение Высоцкого. Где-то гулко хлопнула дверь.

Утомленный, благолепно расслабленный темнокожий человек из Америки высказывал дочери императрицы Екатерины II что-то заветное для него, уютное. Говорил ей о том, что поедут они куда-то в Кентукки, там есть домик, сад, там есть и мама, а зовут ее миссис Ли. Байрон станет преподавателем колледжа, и у них родится веселый сын. Катя будет гулять с сыном в саду, ждать отца после лекций.

И опять было больно, но уже не так, как сначала.

Утром Байрон ловил такси, и салатные машины неслись мимо них, даже как бы сквозь них. Тогда Байрон выразился чисто по-русски, порылся в бумажнике и достал бумажку — зеленую, но чуть-чуть потемнее, чем нахальные «Волги». Поднял руку, в руке — бумажка.

Тотчас взвизгнули тормоза, и могутный хмырь-шоферюга, сонная морда, изогнувшись, настороженно опустил стекло правой двери. Рявкнул: «Десять зеле­неньких!» Байрон: «Пять!» Шоферюга: «Лады, поехали!»