Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 64

Динара накидывала плащ, подставляла щеку для поцелуя: губы уже были подкрашены. Убегала: от Столешникова до улицы Жданова — два-три квар­тала.

Дежурство Сергея Викторовича — до 10 утра. Он грустно слонялся по комна­те. Думал.

На Ленинском проспекте — жена Катя. И дочка Катя, дочку в шутку звали Екатериной Екатериновной. Там же теща, Екатерина Васильевна. А в оливковой Греции тесть.

За одно только то, что он допустил в спецквартиру, в КОН постороннее лицо, как минимум полагалось понижение в звании, перевод куда-нибудь в Мордовию и в Чувашию. Что же делать? И тоскливо-молчаливым взглядом своих немного масленых глаз он обводил квартирку.

Квартира молчала.

30 сентября спозаранку, с утра моросило, и город нахохлился, а к полудню подобрело, прояснилось.

Почти всю ночь душила меня бессонница, я ворочался под одеялом, чему-то по-дурацки смеялся, вспоминал разговор с моим новым знакомым: Смолевич Владимир Петрович. Перебирал разговор от конца к началу и от начала к концу, будто по аллее ходил, по улице: взад-вперед.

То, что «они» захотят ошеломить меня чем-нибудь, я понимал преотлично, но все-таки... Памятники — это живые люди? Экскурсоводы останавливают у памят­ников группы туристов, иностранных или же наших иногородних, периферийных, приезжих. На памятники смотрят, глазеют... От рассказов Динары тоже раскалы­валась башка: было о чем задуматься. Стоят памятники, монументы. Возвышают­ся. Я-то мимо них езжу, бегаю, а другие... То обступят полукругом, то поодиночке беседуют с ними. Тут-то биотоки и выделяются. Психическая энергия, прана. «Камень, бронза,— открывал мне свои секреты Владимир Петрович,— биотоки, ПЭ хорошо вбирают в себя и отдают хорошо. Гипс, как я вам уже говорил, вбирает отлично, но обратно биотоки из гипса не выжмешь. А живой человек, особенно с высоким коэффициентом аккумуляции...»

Я недоумевал и испуганно ершился вопросами: «А масштаб? Где ж найти таких великанов, чтоб, положим, встали на месте Минина и Пожарского и никто не заметил бы? Человек, он же чаще всего меньше памятника...» «A-а,— отмахи­вался Владимир Петрович,— про это многие спрашивают. Но тут странная закономерность: с одной стороны, к памятнику устремлено внимание, о нем думают, с ним и заговорить сплошь да рядом пытаются, а с другой стороны... Всем на все наплевать. Никто, знаете ли, ничему не удивляется уже, разучились. Был вчера Маяковский или Феликс Эдмундович наш побольше, нынче меньше стал, а завтра опять подрастет, кверху вытянется да в плечах раздастся. Никому и в голову не придет, что памятник изменился, потом и подсветка, освещение, знаете ли. Особенно во время праздников, вечером если. Опутаны монументы гирляндами лампочек, свет во тьме светит, вовсю полыхает; и уж тут никто ни о чем догадаться не может. И чего там Маяковский, Дзержинский наш; малыши они, малышня! А Рабочий и Колхозница, а? Но представьте себе, подменяем порой, и тогда гениальное изваяние Веры Мухиной два высокой квалификации специалиста изображают; и уж, кстати, замечу вам, что на строгом профессиональ­ном языке те, кому доверено возвышаться на пьедесталах, подменяя скульптуры, именуются имитаторами, на жаргоне же — ла-бу-ха-ми, взяли термин у халтурщи- ков-музыкантов, он и прижился. Значит, ла-бух. И глагол появился: лабать. Лукича лабать — изображать... Ах, кого изображать, вы сами, я думаю, знаете. Маркс — Карлуша, а Энгельса Фабрикантом почему-то прозвали. Ознакомитесь во благовремении...

Ехал от Владимира Петровича я зело озадаченный.

Ночь не спал, тем более что среди ночи замолотил по лоджии дождик. Лишь под утро сомкнул я вежды, когда рассвело уже.

А проснулся я — дождик прошел, прояснилось. И отправился я в УМЭ, потому что в этот день мне предстояло провести семинар, встретиться с аспирантом-арабом и поболтаться на кафедре, помогая, как говорится, всем, кому делать нечего: это называлось еженедельным дежурством. И еще потому, что в этот день в УМЭ нашем было две именинницы: секретарша Надя и ректор Вера Францевна Рот.

«Жигули» поставил я на площадку. А там уже томился малость помятый «Москвич» Гамлета Алихановича, секретаря парткома УМЭ, пялила фары була­ная «Волга» Веры Францевны, и в дверную ручку ее был воткнут букетик гвоздик.

Как войдешь к нам в УМЭ, В. И. Ленин стоит белогипсовый. У ноги его приладили телефон-автомат, и подошва его курносого башмака исчерчена имена­ми и цифрами. Раньше телефон стоял между Лениным и товарищем Сталиным, но в известную пору благодатной и полной надежды «оттепели» самозваного классика убрали. Раскололи на части и, по слухам, утопили в Москва-реке — благо было довольно близко.

Итак, ректором у нас... дама. Вера Францевна Рот. Студенты ее величают иногда «Мадам», иногда «Фрау Рот».

Рот — из немцев. И притом не из доживающих свой век на севере Казахстана бывших немцев Поволжья, а из настоящих, немецких немцев. Говорят, что отец ее был деятелем Интернационала, уцелевшим каким-то чудом в тридцатые годы и в войну: он от Гитлера ушел, он от Сталина ушел, он от Гиммлера ушел, он от Берии ушел. Но исчез, кажется, в 1950 или в 1951 году, а его двенадцатилетняя дочь скиталась по каким-то приютам. Потом наступила уже известная «оттепель», девочку нашли и удочерили, тем более что Genosse Rot не только реабилитирова­ли, но и орденом наградили посмертно. Девочка окончила наш УМЭ по кафедре античной эстетики, поступила в аспирантуру, защитила диссертацию о Платоне. Работала в Восточной Германии, в ГДР. И, глядь, стала она уже и доктором, а между делом и матерью двух очаровательных девочек-близнецов, Нади и Любы, а с недавних пор ее назначили (выбрали) ректором, сменив ею морально устарев­шего адмирала в отставке Тюфяева. И теперь у нас ректором наша гордость: милая дама с умным и грустным лицом, восседающая в Лункабе, сиречь на Луне, представляющая нас в МК нашей партии, депутат Моссовета, а в перспективе, как это всем ясно, и Верховного Совета.





В вестибюле — школьницы Надя и Люба. Обступили их студенты. Тормошат и спорят: кто же Надя, а кто же Люба? Девочек и вправду не различишь, сходство тут ужасающее, и оно одинаковой гимназической формой усиливается: обе в пла­тьицах темно-коричневых, в передничках светленьких. И обе в очках одинаковых. Наде дарят букетик искусственных васильков, Любе — алую розу. Вера белая, Надежда голубая, Любовь багряная, так, мне говорили, считается.

До начала семинара моего еще полчаса. Поднимаюсь в Лункаб, на Луну. Секретарша Надя цветами завалена: во-первых, от нее слишком много зави­сит, вплоть до ускорения очереди на квартиру; во-вторых, ее любят, и беско­рыстно.

— Наденька,— с напряженной непринужденностью выталкиваю я из себя,— поздравляю! — И несу какую-то околесицу о моей симпатии к ней.

Надя снисходительно принимает мои излияния. Потом заговорщицки мне сообщает:

— У меня для вас новость есть. Очень странная, я для вас ее берегла, вы же любите странности всякие. И прошу вас, пока никому ни словечка!

— Новость? — а в душе холодок, ибо хватит с меня новостей.

— Вы зайдите к Вере Францевне, а потом...

Захожу к Вере Францевне: нынче анархический какой-то денек, без доклада иду в Лункаб.

— Вера Францевна, уж позвольте... Традиция...

Вера Францевна благосклонна. Спрашивает, не встречал ли я там, внизу, ее девочек. Отвечаю, что видел их мельком, что студенты затискали их, но ничего, обойдется. Frau Rot улыбается.

Выхожу в приемную. Надя манит меня, просит приблизиться.

— Наденька, что?

— Посмотрите,— делает Надя болыыие-преболыпие глаза и показывает на окно.— Посмотрите, пока здесь нет никого.

Я смотрю. В окне дома, стена которого граничит со стеною УМЭ, как всегда в положенный час, маячит женщина в малиновой комбинации. В руке у нее половник, в половнике что-то вкусное: она подняла половник, подставила рот под стекающие с него капли.

— Внимательно смотрите,— шепчет Надя.— И подольше, подольше!