Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 146

А ты, Никанор Игнатьич, за кого в ту пору кричал?— спросил дедушка.

Я, мил человек, ни за кого. Я богу молился. Он, сердешный, знает, куда мои стопы направить.— И Лушонков закрестился, что-то бормоча себе под нос.

Бог-то на небе, а мы, ишь, на земле оказались,— как бы между прочим заметил дедушка.

—Да иль мне Гришку слушать?!—озлившись, выкрикнул Лушонков, и его жиденькая рыжая борода затряслась, а бесцветные глаза забегали.— Он же из галашни галашня! Малый был, так от него все бахчевники караул кричали. А теперь возрос, добрым людям глотки рвать будет. Ливорюция ж, свобода! Таким, как Гришка, теперь, вроде ветру в поле, раздолье. Уж поразбойничает он во всю душу!

Я не знал и впервые слышал о Гришке Чапаеве, но чуялось мне, что Лушонков закидывает грязью хорошего человека. Вспомнилось, как Серега рассказывал, что говорил ему Никанор про меня, про дедушку, и я спокойно спросил его:

—А зачем вы нас разбойниками называли?

Охнув, он раскрылился и так замигал глазами, что казалось, этого мигания никак не остановить.

Что ты! Что ты!—растерянно бормотал он.— И не думал так. Господи, Исус Христос!

Нет, называли! Называли и жалели, что нас в тюрьму не посадили. Сереге об этом говорили.

О-ох!—Схватившись за грудь, Лушонков деланно рассмеялся.— Зрятина-то какая! Глупый же он, Серега-то! Вот я сейчас разъясню, какая меж нами беседа шла...

Разъяснения не удалось сделать. К воротам склада на дрожках подкатил комендант Затона. Первым заметил это Лушонков и, подхвативши полы чапана выбежал из сторожки.

Мы с дедушкой тоже заторопились наружу.

Коменданта в Балакове звали Сомом. Это был человек огромного роста и с таким животом, что кажется, он вот-вот порвет на нем серые альпаковые2, необыкновенной ширины шаровары, китель, чесучовую рубаху. Живот этот всегда колышется, вздрагивает. Лицо у коменданта круглое, глаза заплыли жиром, а рот широкий, с толстой отвисшей губой.

Лушонков бросился к дрожкам, забегал вокруг них и, кланяясь, то снимал, то надевал облезший мерлушковый треух.

Комендант махнул рукой, выхрипнул:

Ворота открой!

Чего же ты стоишь? — ринулся Лушонков к дедушке.

Пока дедушка, борясь с ветром, открывал скрипящие полотна ворот и подпирал их жердями, комендант ворочал бесшеей головой, хрипел:

— Распустились! Царя нет. бога нет, живу как хочу!

Именно. Ой, как верно, дорогой товарищ!—сочувственно тянул Лушонков.

Рыжий пес тебе товарищ!— рявкнул комендант.— А ну, марш с глаз долой!—И он задергал вожжами, направляя игреневого 1 жеребца в ворота.

Ну, огрел он тебя за «товарища»-то!— смеялся дедушка.

— Да я, чтобы все по-доброму склеилось,— виновато тянул Лушонков.— Ливорюция ж. Все должны в согласии, в братстве жить...

—Непонятный ты человек,— вздохнул дедушка, присаживаясь на березовую плаху под поленницей.

Комендант проехал до места, где обрушился берег, и повернул обратно. Поравнявшись с дедушкой, остановил дрожки, спросил:

Ты в ночной стоял?

Вдвоем с внуком,— приподнимаясь с плахи, ответил дедушка.





Курбатовы? — И комендант положил руки на живот, будто желая сдержать его колыхание.— У Горкина служили?— Он вдруг вскинул лицо, побагровел и закричал:— Подпольщики, сукины дети! Разинули рты! Нынче ж к расчету и под суд! Царь не сгноил в тюрьме, я сумею!

Со мной произошло то, что всегда происходило. Обида, вскипев, в одно мгновение сменилась спокойствием. На поленнице лежала ореховая хворостинка. Я схватил ее, приблизился к игреневому и незаметно для коменданта хлестнул его под живот. Подкинув зад, игреневый вынес дрожки за ворота.

Что будет! Что будет!—схватился за голову Лушонков

Закачался, плетень кривоногий!—зло выкрикнул словно из-под земли вынырнувший Серега. Запыхавшийся, потный и раскрасневшийся, он стоял перед Лушонковым, сжав кулаки.— Тужишь, а душой рад-радехонек! Один на складах остаешься! Ливорюция, свобода! Грабь, нечистая твоя душа! Сторожить с тобой не стану! С голоду умру, а не стану!—Он плюнул Никанору под ноги и побежал в сторожку.

Чего это с ним стряслось? — растерянно спрашивал Никанор, помигивая.

—Пойдем, сынок!, домой,— отвернулся от него дедушка. За воротами нас догнал Серега. На ходу перехватывая ар-

1 Игреневый, или и г р е н и й,— светло-рыжая масть лошади с белой гривой и хвостом.

мячишко синим кушаком, он продолжал бранить Лушонкова.

Когда немного успокоился, подергал за рукав меня, дедушку и предупреждающе заговорил:

Чего скажу-то... Поленница еще вчера дрожмя дрожала. Круча-то осыпалась и осыпалась. Говорил Никанору: «Перенесем поленницу». А он кричит: «Не твое дело!» А я забыл вас упредить...

Что ж поделаешь,— откликнулся дедушка.— Спасибо, хоть сейчас-то вспомнил.

А я шел и думал о бабане. Как расскажем ей про нашу неприятность? Заранее знал, что она спокойно выслушает, вздохнет, а затем улыбнется и скажет:

«Ништо. Беда на волах приплелась, а радость на рысаках прискачет. Как-нибудь извернемся».

Вот это «как-нибудь» меня и тревожило. В последнее время бабаня частенько прибаливала, но бодрилась, прямилась и бралась за всякую работу. На прошлой неделе за два пуда муки-сеянки и за пуд пшена взялась мельничихе Зыковой перепрясть три фунта козьего пуха и вывязать двухаршинную шаль с ажурной каймой. Когда мы с дедушкой потребовали вернуть Зыковой пух, она сердито и так, будто не только нам, а кому-то еще, более сильному и настойчивому, ответила:

—Ай я слова на ветер кидаю? Взялась за дело, стало быть, сделаю.

И теперь целыми днями стрекочет и жужжит у нас в доме прялка, а бабаня, слегка пригнувшись и раскачиваясь, выщипывает и выщипывает из туго притянутой к рогульке пуховой кудели тончайшую, паутинную нить. А вечером, когда не станет видно, той ли тонины у нее получается прядево, принимается за вязанье. Вязать она может и з темноте. Подложив подушку за спину, сидит, большая, широкая, с суровым, окаменевшим лицом, и только узловатые пальцы в движении да слегка подрагивают темные мешочки под глазами. Говорить с ней нельзя — с петли собьется.

«Видно, и радость к нам на волах едет»,— грустно думал я, подходя к дому.

4

Обычно бабаня встречала нас в прихожей. Сложив под фартуком руки, она стояла, пристально присматриваясь к нам, а затем приближалась, помогала дедушке стянуть с плеч брезентовый плащ, забирала у меня шапку и ворчливо приказывала:

—Не топчитесь, в кухню поспешайте. Назяблись, чай.

А нынче встретила на крыльце. Без платка, в одном повойнике, съехавшем на самый затылок. Ветер разметывал по ее бугристому лбу жидкие прядки седин, колоколом надувал полосатую поневу, отбрасывал на сторону пестрый фартук.

—Где же вы пропадали?!—воскликнула она и с несвойственной ей веселой торопливостью взмахнула рукой.— Скорей! Гостья-то к нам какая!

Что за гостья, трудно было угадать, но бабаня радовалась, и ее радость мгновенно передалась мне. Крыльцо показалось необыкновенно высоким, сени с прихожей длинными, глаза мельком схватывали незнакомые вещи: рогожный куль, перетянутый просмоленной бечевкой, рыжий чапан, растянутый на ларе, черной дубки 1 полушубок на вешалке. Рванув дверь, я влетел в кухню.

У стола, откинувшись спиной к стене, сидела Царь-Валя. Ее голова с гребнем, усыпанным искристыми глазками, косо воткнутым в беспорядочно собранные на макушке волосы, едва не касалась верхней части оконного короба. Удивленный, я остановился4 не зная, что сказать. А она подтянула на плечи цветистую шаль, проворно и легко поднялась, подбежала, схватила меня сначала за плечи, затем за щеки и уши.

Ромашенька!—простуженным голосом воскликнула она.— Друг ты мой, золотая маковка!—Оттолкнула, придерживая за предплечья, всматривалась в меня, клоня голову то вправо, то влево, удивлялась:— А рослый-то! Ай тебя тут чем поливали?!

Дубы поливать — время терять,— смеясь, откликнулась бабаня.— Они, Захаровна, первый десяток годов квело растут, а на втором их сама земля подкидывает. Курбатовская порода.— И кивнула на дверь:— Вон она идет!