Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 146

Побежать бы посмотреть, да нельзя: Силантий Наумович трижды стучал мне в окно, требуя, чтобы я шел к нему.

...Дьячок Власий научил меня читать псалтырь, а Силантий Наумович учит письму. Каждый день перед обедом он усаживает меня в свое кресло, и я пишу, как он называет, скорописные буквы. Сначала я их писал карандашом, а теперь пишу чернилами в толстой тетради с голубыми крышками.

Дело не обходится без затрещин, но я уже не боюсь их. Переменчив нрав у Силантия Наумовича. Накричит, ударит, выгонит из комнаты, а потом заскучает, позовет и как ни в чем не бывало примется рассказывать о своей службе у князя Гагарина. И то хвалит ее, то ругает на чем свет стоит...

Опять стук в окно, я бегу в дом.

Силантий Наумович сидит, опершись на суковатую палку, сгорбленный, маленький. Медленно повернув ко мне лицо, он отрывисто произносит:

—Садись. Ручку бери. Слова писать будем. Я говорю — ты пиши.

Разложив тетрадь, я макаю перо в чернильницу, жду.

—Пиши,— шевелится он на скрипучем стуле,— «Арефа — дура».

Я написал. Силантий Наумович взял тетрадь, посмотрел, усмехнулся:

—Правильно. А теперь пиши дальше: «Арефа — злыдня и старая бестия».

Продолжая писать, я усмехнулся в душе непонятному слову «бестия». Потом вспомнил, что Арефа часто называет Силантия Наумовича иродом, и, не отрываясь от письма, спросил:

—А ты ирод? Да?

—Что-о?! — взревел Силантий Наумович и влепил мне одну за другой несколько затрещин.

Я было попытался вскочить и бежать, но он замахнулся палкой, завизжал:

—Сидеть!

За слезами я не видел, как он встал и ушел к себе в спальню.

Побыл там некоторое время, вернулся, держа под локтем черную папку с белыми потрепанными тесемками.

—Это Арефа тебе сказала, что я ирод? — спросил он, усаживаясь на прежнее место.— Слушай ее, слушай, тоже дураком выйдешь. Я и душу дьяволу продал. Так? Говорила?

Я молчал.

—Не ее дело, какой я есть,— вдруг глухо заговорил он, озадачив меня этим тоном.— И не твое дело жизнь мою знать. Я ее как спутанный прожил. Крепостной был, собой не владел. Волю получил, князю собакой служил. Князь умер, я, как столб среди поля, один на один, и в голове пусто. Она, как ворон, налетела. И ждет, ждет, жмотка, когда я умру. А я вот не умираю и не умираю... Пора бы, да вот...

Силантий Наумович умолк, уронив голову на грудь, задумался. Сидел долго, держа папку на коленях, и дряблые щеки его мелко-мелко дрожали.

Я ждал, не зная, как мне быть.

—Уйди-ка ты пока...— произнес он.

С мокрыми глазами я выбежал на кухню. Мне было жалко и себя, и — неведомо почему — Силантия Наумовича. Арефа встретила меня своими обычными аханьями:

—Ах, замучит он тебя... Ах, и лица на тебе нет...

—Замолчи! — закричал я, окончательно поняв, что Арефа хитрая и злая старуха, что все ее жалостливые и ласковые слова неискренни.

Арефа всплеснула руками и молча села на табуретку. ...Часа два спустя мы сидели за столом, пили чай. Дуя в блюдечко, Арефа с прежней ласковостью ныла:

—Я, Романушко, к нему завсегда с полной душенькой, он все жилочки из меня вымотал.





—А ты от него уйди,— сказал я.

Она чуть не выронила блюдце, так задрожали ее руки. Глянув на меня, она залепетала:

—Что ты, что ты... а бог-то! Нет... Я вот тебе что расскажу...

Но рассказать она не успела. Силантий Наумович позвал меня к себе, усадил за стол и, встряхивая пожелтевшие листы каких-то бумаг, заговорил:

—Это письма брата Данилы, деда твоего. Я Данилу-то, как тебя, писать научил, а он мне потом письма писал. Вот переписывай эти письма в тетрадь, а я проверять буду. Приедет он за тобой, а ты его, гляди, и знать будешь. Понял? Дед твой мужик хороший, куда лучше, чем я...

7

Первые несколько дней письма читались скучно. Все они , начинались со слов:

Здравствуй, дорогой братец Силантий Наумович, шлют тебе поклон и свое родительское благословение батяня и маманя, затем кланяется тебе брательник твой Данила Наумович и еще кланяется тебе...

Без конца поклоны, поклоны от родных, соседей. Пять писем переписал я в тетрадь, и все они были одинаковыми. Но в шестом мое внимание привлекли несколько строк. Переписав их, я задумался и, чтобы понять, перечитал несколько раз.

Продал нас батюшка князь целым селом. Слух идет, будто продал на выселение. Вызнай и отпиши, какая наша дальнейшая судьба будет.

«Как же так? Продал целым селом?» — недоумевал я. Но следующее письмо разъяснило все. После поклонов и пожеланий доброго здравия и благополучия в жизни оно рассказывало, как прощались люди, покидая родные места, как больше месяца шли пешком из-прд Курска на воронежские земли:

Дошли, слава богу, в целости, здравыми. Построились кое-как и живем. В деревне нашей тридцать два двора. Шестьдесят четыре окошка в степь пустую глядят. За избами у нас, сразу же под горушкой, речка Россошанка. Летом от нее ручеек остается — пересыхает. Комаров тут неисчислимая сила.

Прозывается наша деревня Плахинские Дворики. Прозвище такое дано ей потому, что земли вокруг, насколько глаз хватит,— собственность елецкого отставного генерал-майора Плахина. Откупил нас тот генерал у князя, и старых и малых двести душ, поделил на три доли. Нам, тридцати двум дворам, над Россошанкой велели селиться.

На новом месте оюивем мы второе лето. Пасем большие гурты коров да овец. Нагуливаем их от ярмарки до ярмарки. Скотину ту плахинский управляющий, немец Шварцев, продает, и тогда у нас в Двориках бывают большие гульбища.

Жизнь наша плохая. Через силу с хлеба на квас перебиваемся. Обещал управляющий земли под посев отвести. Когда отведет — не ведаем. Да и земля тут для хлебов — неудобь. Хорошей-то земли, поди-ка, ему жалко будет. Народ совсем истощал. Барина своего нового, генерала Плахина, мы в глаза не видали, а Шварцев — жирный, как боров, лицом лобастый, а под бородой у него ожерелок в три яруса.

Батяня передает тебе, что постарел он сильно и ждет смертного часа, а я возрастаю. Маманя сказывает, что через год-другой я в большой рост пойду и под матицу1 вымахаю.

Хорошо бы, а то никак на лошадь не заберешься, когда гурт заворачивать надо.

Прости, ради Христа, братец. Писал письмо я, Данил Курбатов, в воскресенье 16 января 1850 года.

Переписав это письмо, я не почувствовал усталости. Наоборот, мне было жалко, что оно так быстро кончилось. Я долго не отдаю его на проверку Силантию Наумовичу и все вглядываюсь, вглядываюсь в строчки, желаю узнать, как будут жить люди в Плахинских Двориках дальше и как это иод самую матицу вымахает Данила Курбатов, смутно рисовавшийся мне таким же мальчишкой, как и я.

Потом, всматриваясь в пожелтевший лист письма, раздумываю и подсчитываю, как давно оно написано, и удивляюсь, когда подсчитываю.

Сейчас идет 1913 год, а письмо написано в 1850-м. Дедушка-то, оказывается, совсем старый, может, старее деда Агафона!

Мои подсчеты прервал окрик Силантия Наумовича:

—Истуканом сидишь? Пиши! Я молча протянул ему тетрадь.

—Что? Переписал? — И он, откинувшись на спинку кресла, читает написанное.

Пока Силантий Наумович проверяет мою работу, я, охваченный любопытством, вытягиваю из папки очередное письмо и, пробрасывая поклоны, читаю:

На третий день святой приехал в Дворики Шварцев, отвел нам под посев землю, а потом всех собрал и сказал: «Сей, кто сколько осилит, а половину урожая барину». Потом устроил гульбу и увез из села девку пригожую, Ульяну. Кричала она страсть как и вся в кровь избилась. Была Ульяна сговорена за Петруху Ерохина, и на «красную горку» их повенчать собирались. Ходили наши старики на хутор просить Шварцева, чтобы отпустил он Ульяну. Целый день на коленях простояли перед крыльцом. Немец их прогнал и приказал за Петруху отдать Л ушку Пояркову, с которой он двое суток пир пировал. Под венец Петруху везли связанным, а когда повенчали, он у Шварцева коня уворовал и неведомо куда ускакал. Сколько ни искали — не нашли. Петрухин отец сильно тужит и с горя весь исседел. Приходили к нам мужики, хотели, чтобы я написал генералу Плахину оюалобное письмо на Шварцева, а батяня сказал: «Не вводите во грех парнишку». Мне взбучку дал, что я грамотным себя выставляю, а тебя, братец, ругал неистово, что ты меня читать-писать выучил...