Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 146

Временами меня со всех сторон обступает гнетущая тишина. Однажды ночью я проснулся от такой именно тишины и вдруг явственно услышал звонкий и веселый смех матери. Обрадованный, я вскочил, но тут же понял, что все это мне показалось, и расплакался от жалости к матери, от горькой обиды, что никогда больше не увижу ее.

Дед уговаривал меня, но я плакал и плакал и не мог остановиться.

Наступило утро. Оно вошло в нашу хибарку сизыми, скучными сумерками.

Дед приподнялся и, почесывая поясницу, глянул в окно.

—Непогодь на дворе-то,— неопределенно проговорил он и, опустившись на солому, сокрушенно почмокал языком.— Плохо, Ромаша. Нынче надо бы к отцову дяде, к Силантию Наумычу, сходить.

У отцова дяди я бывал не раз. Угощал он меня медовыми коржами, рассказывал, как отец на Волгу приехал из каких-то Плахинских Двориков, и то хвалил его, называя умницей, уважительно величал Федором Данилычем, то начинал бранить, обзывать Федькой-злыднем, непроворотным дурнем, деревенщиной...

Хотя Силантий Наумович и угощал меня коржиками, я его не любил и боялся. Всегда сердитый, крикливый, он совался во все. Как-то зашли мы с дедом к нему, он и расшумелся. Палкой стучит, стулья ногами отшвыривает, в меня пальцем тычет:

—Загубите мальчишку! К брату Даниле его отправьте! Бедно он живет, зато чисто. А вы разве люди? Галахи вы!..

Вот ужо сходим к нему,— вздохнул дед. Охваченный тревогой, я спросил:

Зачем?

Дед клонит голову, хмурит брови, молчит. Молчит долго, а затем разводит руками и бессильно роняет их на колени.

—Ума, Рома, не приложу, что нам делать. Плоха была Катерина, а кормила меня, старого, тебя, малого. Кровушкой своей нас кормила, болезная. Дьячку Власию за ученье твое платила. Господи! — Он ударил себя в грудь и закрутил головой.— Что мы? Галахи были. А теперь что? Нищие! Не миновать к Силаитию идти. Посоветоваться надо с ним. Я — ладно: мне... того... живу — хорошо, умру — еще лучше. А тебе жить надо. Человек рождается, чтобы жить да добрые дела творить. И ты у меня не супротивничай. Что Силантий Наумыч скажет, то и делать. Он на свете-то почти век живет. А потом, и родня он тебе, худого не пожелает... Слышь, чего говорю?

Мне было все равно.

Среди дня разведрилось, и мы пошли к Силантию Наумовичу. Жил он на базарной площади, в кирпичном флигеле с крутой тесовой крышей. Во дворе, обнесенном высоким забором, росли две дикие груши. Флигель назывался княжеским. Он был построен князем Гагариным и по завещанию передан Силантию Наумовичу за долгую у него службу камердинером.

Были у Силантия Наумовича когда-то жена и дети, да размытарил, говорят, он семью в разгульной жизни с князем, под старость остался один, как перст, и живет на пенсион, пожизненно установленный тем же князем. Из-за куска хлеба пристроилась к нему лет тридцать назад одна из разбитных балаковских вдовушек, Арефа Лоскуткова, да и состарилась с ним. Арефу в Балакове считают колдуньей, а Силантия Наумовича — чернокнижником. Говорят, что они всё могут. Захотят — живого загубят, а если надо, то мертвого воскресят.

Все это я знаю по рассказам деда. Когда мы подошли к флигельку, я с надеждой подумал: «Упрошу Силантия Нау-мыча с Арефой, пусть наколдуют, чтобы нам с дедом хорошо жилось, а маманька пусть воскреснет и домой придет».

Во дворе нас встретила Арефа. Вся с ног до головы в черном, с желтым длинноносым лицом, она была похожа на большую птицу. Узнав нас, она, в точности как птица крыльями, замахала темными широкими рукавами кофты, заахала:

—Ах, пришли! Ах, пришли!—и бочком, прихрамывая, засеменила к крыльцу.— Наумыч-то сколько раз спрашивал. Услыхал про беду-то вашу и все спрашивает меня, все спрашивает: «Чего не приходят, чего не приходят?» А вы и пришли.

Три ступеньки по крыльцу — и просторные полутемные

сени. За ними прихожая. Из прихожей по половичку прошли одну, другую комнату. А вот и горница, вся в иконах, картинах, с большими фикусами по углам.

Арефа сунула голову в дверь направо, позвала:

—Силан Наумыч! Пришли.

За дверью раздалось покашливание и частое постукивание палкой в пол, затем на пороге появился низенький, сухонький старичок в длинной белой рубашке. Подбородок у него острый и голый, а от ушей по щекам валиком вился белый пушок и обвисал под подбородком редкими серебристыми прядками. Брови лохматые, неестественной белизны. Неестественно голым был и его большой костистый череп.

Старичок вошел, приложил ладонь к бровям, пристально посмотрел бесцветными глазами, спросил:

—Кто это?





Дед поклонился ему, касаясь рукой пола:

Я это, Силантий Наумыч.

Кто такой — я?

Я, Агафон Гладнев...

А-а, злыдень? — тоненько воскликнул старичок и за

стучал палкой об пол.— Говорил я, говорил?! Что теперь? Ромка где?

В эту минуту он заметил меня и словно удивился.

Ишь ты какой! — Быстро протянув сухую руку, он покрутил ею возле моего лица.— Это сколько тебе годов? Девятый? — И тоненько засмеялся.— Козырь! — Повернулся, стукнул палкой в пол.— Арефа!

Тут я, батюшка, тут!

Гляди! — ткнул мне в плечо своим сухим пальцем Си-лантий Наумович.— Гляди! Точь-в-точь брат мой, меньшак Данилка!

Не знаю, батюшка, не знаю...— лепетала Арефа.

Дура, ничего ты не знаешь! — И, отойдя, махнул в мою сторону палкой.— Веди его к себе в камору. Коржиками угости. А ты, Агафон, садись, нечего стблбом-то стоять.

Арефа привела меня в небольшую, с одним окном, комнату, заставленную сундуками, укладками и коробами. Посередине стоял круглый стол, в углу — широкая деревянная кровать, накрытая лоскутным одеялом, с горой пестрых подушек. В комнате пахло плесенью, мышами и нафталином.

Усадив меня у стола, Арефа забегала, шурша своей темной юбкой и рукавами. На столе появилась плетенка с коржиками, медная кружка с какой-то жидкостью и два кусочка сахара на розовой бумажке.

—Конфеточкой бы надо угостить, да нету! — присаживаясь против меня, со вздохом произнесла она и, подперев подбородок рукой, помолчала.

Я взял коржик и долго рассматривал его подожженный край.

—А ты ешь, ешь, я их сама пеку.— И, вздохнув, протянула: — На отца-то, покойника, ты похож, золотенький... Чисто вылитый!

Я жевал корж и смотрел на Арефу. Узкое желтое лицо ее было морщинисто, рот кривился на сторону.

Ты теперь у нас жить будешь,— как-то быстро, словно по секрету, сообщила она.

А дед?

Дед уйдет.

—Куда?— Я положил коржик в плетенку. Арефа качнулась ко мне и певуче заговорила:

—Деду Агафону к святым угодникам идти. За грешную душеньку матери твоей ему молиться надо.—Она тихо коснулась моего плеча.— Мы с тобой вот тут, в каморе, жить будем. Вон на сундуке я тебе постельку настелю. И-их как хорошо будет...

Она вдруг вскочила, прикрыла дверь, ведущую в горницу, и, повернувшись, зашептала:

—Ты, золотенький, гляди с Силаном Наумычем не соглашайся ночевать в его горнице... там нельзя. Он грешник. Великий грешник! От него сам бог отказался и смерти ему, ироду, не посылает. Возьми-ка, горюшко-то какое, под сотню лет ему, а он живет и живет... Ой, господи, господи, прости мою душу грешную...— Она мелко-мелко закрестилась, махая рукой только у лица, и вновь зашептала: — Князь умер, добра ему всякого оставил возы. А за что? Распутную Князеву жизнь покрывал. Сам с ним грешил. И под старость грешит. Видал, сколько у него икон в горнице? Все они старинного да греческого письма. Святые, истинно святые иконы, а он их продает. Продавал бы там в церковь ай верующим людям, а то ведь всяким староверам, безбожникам... Да ведь цену-то какую назначает! И есть у него от того же князя книги охальные. Их он тоже продает. Намедни заводчику Мамину одну продал за большие деньги. Грешник он, Силан-то Наумыч, большой грешник, и земля его не принимает. Да ты не больно его страшись. Грешник-то он, знамо, несказанный, а, скажу тебе, умный. А умный потому, что душеньку-то свою демону продал. Ангел-то хранитель вон как за него перед всевышним молится. Часом, он демона пересилит и толкнет Силана на доброе дело. Вот тебя порешил на жительство к себе взять. Это ангел демона пересилил. Ишь как? А я рада. У тебя душенька чистая, непорочная. Только гляди, охальных книг в руки не бери.