Страница 3 из 146
Дед придвинулся ко мне, водил по моей спине рукою, растерянно бормотал:
—Замолчи-ка. Чего оно плакать-то зря... Я вот дам ма-маньке водицы наговорной, она, того, и выправится.
Наговорная вода не потребовалась. Мать пришла тихая и печальная. Молча положила перед дедом двадцатипяти
вую ассигнацию и, раздевшись, полезла не на полати, как обычно, а на печь.
—Озябла я, устала...— жалобно произнесла она.
Дед забеспокоился, сказал, что за плавником нынче не пойдем, и послал меня к кладбищенскому дьячку Власию учиться грамоте по псалтырю
Учиться мне не хотелось. Покрутившись возле хибарки, я убежал в Затонский поселок. Там у меня друзья: Петяшка Суровый, Терешка Хрящик и Шурка Косоглазая.
Шуркина избенка под ветхой кровлей из щепы — первая на моем пути. Но ни Шурки, ни ее матери дома не оказалось.
—На базар ушли,— сказала мне их квартирантка, бабка Костычиха.
Я помчался к Петяшке Суровому.
Петяшкина мать Марунька, широкоскулая рябая женщина, сидела на полу и вязала невод.
—Чего прискакал? — недобро спросила она и, затягивая очередной узел, строго произнесла: — Нет Петьки! И дома не ночевал.— Оттолкнув от себя работу, она встала и гневно сверкнула глазами в мою сторону.— Увидишь, скажи ему, шельмецу: заявится домой — шкуру с него спущу.
Я знал: если тетя Марунька начала браниться, то остановить ее трудно, а если Петяшка не ночевал дома, то искать его надо на Волге, на Инютинском песчаном закоске2.
Я не ошибся. Петяшка и Терешка Хрящик действительно оказались там. Ночью на протоке они ловили рыбу. Наловили, испекли на углях, наелись и теперь, сытые, лежали на солнце и отдыхали.
Рассказываю Петяшке, что мать собирается его выпороть. Он слушает, шмыгая носом, а потом безразлично произносит:
.— Пускай порет, не привыкать стать...
—А меня отец вчера ух и сек!..— зажмурив глаза и тряся головой, говорит Терешка.— Так сек, шкура трещала.
А чем сек? — спрашивает Петяшка.
Чем, чем... ремнем.
1Псалтырь — церковная книга, в которой псалмы перемешаны с молитвами. Употребляется при богослужении.
2Закосок — тупик, глухой заход в реке.
Врешь. От ремня шкура не трещит,— строго и деловито замечает Петяшка.— Вот когда чересседельником — трещит. Он жесткий, как проволочный.
А тебя, Ромка, чем лупцуют?—обращается ко мне Терешка и сморщив свой нос, усыпанный конопушками.
Меня никогда не били,— ответил я.
Тоже врешь,— недоверчиво сказал Петяшка и отвернулся.
Терешка поверил, завистливо вздохнул.
Вот жизня!.. А мне, что ни день, трепка. Отец —ладно: побьет кое-как и отступится, а мать — беда: начнет колотить, а остановиться не может.
Хватит этого разговора,— решительно заявил Петяшка.— Пошли купаться.
Мы искупались, погрелись на солнышке, еще раз искупались...
Мне стало приятно и весело. Волга текла передо мной широкая, голубая и вся блестела на солнце. Далеко от за-коска вниз одна за другой плыли золотистые беляны а навстречу им, дымя, шел буксирный пароходик. Черный, как жук, он карабкался по воде, волоча за собой длинную серую баржу.
Вот бы на той барже в Казань уплыть...— тихо проговорил Петяшка.
Зачем? — спросил я.
А чего тут жить? Балаково так и будет Балаково. Село не село, город не город. А в Казани татары живут, тарантасы делают.— Петяшка нахмурился и после короткого раздумья сказал:—Научился бы я тарантасы делать...
А меня отец к гуртовщику Мурашову хочет внаймы отдать, косячному делу2 обучаться.
И опять ты врешь! — с досадой сказал Петяшка и, хлопнув рукой по песку, воскликнул: — Ну чего болтаешь? «Хочет внаймы»! Захотел бы, так давно отдал.
А годов нет. Мне весной только десятый пошел.
Год бы и накинуть можно. Мне вон девять, а я всем говорю— одиннадцать. То-то и есть...— Петяшка толкнул меня плечом.— Тебе какой год идет?
Девятый.
Прибавляй. Говори десятый.
Зачем?
Скорее вырастешь. — Петяшка пренебрежительно усмехнулся.— Вы чудные народы, живете без рассуждениев, с вами и разговаривать скучно.— Он отвернулся, пощури-ваясь посмотрел на Волгу и вдруг, словно подстегнутый, сел на песке. Глаза у него потемнели.— Большому что? — спро-
сил он приглушенно. И ответил: — Большой куда захотел, туда и зашагал, чего вздумал, то и сделал. Вон пароход плывет. Кто его сделал? Большие. Маманька говорит: большие пожелают, так и белый свет перевернут...
Никогда Петяшка так не разговаривал. Взволнованный его словами, я вдруг почувствовал не только желание скорее вырасти — мне захотелось сделать что-то хорошее для себя, для мамки и для всех сразу.
Глядя в чистую даль волжского простора, я думал, что белый свет переворачивать все же не следует. «Перевернешь, а Волга и выльется. Где же тогда купаться? Плавник собирать где? Вот хорошо бы с Петяшкой в Казань уехать тарантасы делать... Смастерить бы такой тарантас, чтобы сам по земле бегал, как пароход по воде, и уехать далеко-далеко, где солнце восходит...»
На Волге я пробыл до вечера. А когда вернулся домой, в нашей хибарке было полно народу. Тут и Марунька, и Шурка Косоглазая с матерью, и бабка Костычиха, и еще человек десять мужиков и баб. Они то неподвижно и тихо стояли, будто прислушиваясь к чему-то, то вдруг начинали говорить все разом, перебивая друг друга.
Зашла я в сеицы-то,— восклицала Марунька,— она на перерубе висит. Ноженьки-то у меня так и подкосились...
Чего наделала, чего наделала! — хлопала себя по коленям бабка Костычиха.
Раскудахтались! — шумел Терешкин отец, двигаясь к двери и отслоняя меня рукой.— Бабы и есть бабы.
Шурка ткнулась мне в лицо своими косыми глазами, схватила за руку.
—Не ходи туда, страшно...
Но я уже расталкивал людей, пробиваясь в глубину хибарки. Кто-то, мягко удерживая меня за плечи, прижал к себе и властно сказал:
—Подожди! .
Я рванулся, увидел деда и притих. Он сидел на лавке, вцепившись руками в ее края. Все тело его содрогалось. Из широко раскрытых глаз в спутанную бороду катились частые крупные слезы.
Перед дедом стоял высокий широкоплечий околоточный.
—Чего молчишь?! — хрипло выкрикивал он, и шея его, складками набегающая на стоячий воротник, багровела.— Сколько я возле тебя стоять буду?!
Мне стало страшно, я закричал, кинулся к деду. Он схватил меня за руки, больно сжал их в жестких ладонях и, приблизив свои глаза к моим, сказал, задыхаясь:
—Удавилась мать-то, Катюшка-то...
Вдруг, отстранив меня, дед встал и громко, отчетливо и сурово признес:
—Мое дитя — мой грех, господин надзиратель. Сам похороню.
2
Наша хибарка стала пустой и просторной. Полатей нет. Из них сделали гроб для матери. Стол, лавки, укладка, кованная узкими полосками из желтой жести, свезены на базар и проданы. Только темная икона в углу стоит так же нерушимо и крепко, и, когда я смотрю на женщину, изображенную на ней, она кажется мне похожей на мать. Не на веселую и пьяненькую, а на ту, что лежала в гробу с синим лицом, серыми губами и черными впадинами вместо глаз.
Мы с дедом, как и прежде, каждый день уходим собирать плавник. Но делаем эту работу без охоты и часто возвра-
Переруб — рубленая стена, перегородка.
щаемся с пустыми руками, не собрав ничего. Спать ложимся рано в углу хибары, на соломе, повернувшись спиной друг к другу. На улицу меня не тянет. Как-то на Волге с Петяшкой повстречался. Он о чем-то говорил, но я не понимал его. Несколько раз забегала Шурка. Посидим, помолчим, и она уйдет. Особенно тоскливо стало мне, когда Шурка сообщила, что Терешку отец отдал гуртовщику...