Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 146

Вагон будто налетел на что-то твердое, качнулся, лязгнул буферами и остановился.

— Следующая — Саратов! — простуженным голосом объявил кондуктор, медленно продвигаясь по проходу.

Я соскользнул с верхней полки, прилип к окну.

За окном редкий пестрый лес: березы, осины, кряжистые вязы, клены в рыжей листве. Обгоняя друг друга, деревья сбегают по косогору к поезду, толпами несутся ему навстречу и мелькают, мелькают... Чтобы не рябило в глазах, заслоняюсь ладонью, и тогда в фиолетовых вздрагивающих сумерках мне видится дядя Сеня. Большой, широкоплечий, он идет ко мне, и ветер переваливает на его голове волнистые волосы. Ему весело. Глаза у него синие, ласковые. Такой он всегда, если его не обидели, не обманули... Если же кто-нибудь что обещал ему и не выполнил обещанного, дядя Сеня нахмуривается, глаза у него суживаются и синий свет в них сменяется серым колючим блеском. Мне всегда было с ним хорошо и надежно.

Как приедем, сразу же побегу к нему. Я его живо найду. На Цыганской улице, дом кирпичный, ворота красные. Во дворе — бревенчатый домик с маленькой, в одну комнату, пристроечкой.

Вдали, почти у линии горизонта, засверкало. Я сразу узнал: это Волга. Горбатый глинистый холм быстро заслонил ее и тут же будто заструился и растекся. Вот он совсем исчез, и где-то внизу, между серыми и голыми горами, завиднелись зеленые, красные и бурые крыши домов. «Саратов!»—догадался я и прижался лбом к стеклу.

В своем нетерпеливом ожидании я не заметил, как что-то взбудоражило людей в вагоне. Они переходили с места на место, взволнованно о чем-то говорили, сокрушенно покачивали головами, вздыхали. Вдруг истошный крик будто толкнул меня в спину:

—Милые, родимые!..

Я кинулся от окна к бабане и, удивленный, остановился. Впервые видел я растерянность на ее строгом лице, впервые на моих глазах она несла щепоть ко лбу и, вскинув глаза вверх, крестилась и шептала:

—Господи, милостивый, спаси и помилуй нас!.. Макарыч сидел на краю лавки, мигал заспанными глазами

я, загребая от висков спутанные волосы, внимательно слушал женщину, неведомо когда подсевшую к нам. Она наклонялась к бабане и торопливо и жалостно говорила:

И сколько опять народу погатят!..1 — Ее лицо, худое, с глубоко запавшими глазами, страдальчески искривилось.— У меня на японской-то мужа убили, а теперь, гляди, и сынов заберут. Подняла их, да, должно, себе на горе...

С кем война-то? Кто же это на Россию идет? — спросила бабаня.

Германец, матушка. Сказывают, Вильгельм какой-то напал...— торопливо объяснила женщина и проворно вскочила с лавки.— Никак, подъезжаем?

Паровоз длинно, с надрывом загудел, и поезд начал замедлять ход. Я подбежал к окну. За пустынным перроном плыло белое здание вокзала. На его квадратных полуколоннах, между высокими окнами, развевались трехцветные флаги. Белые, синие и красные полосы их перевивались и смешивались. Вокзал, распестренный фла

гами, выглядел по-праздничному нарядным.

—Значит, правда война,— тихо сказал стоявший позади меня Павел Макарыч, и его ладони легли мне на плечи.

Вагон заскрежетал и остановился. Из широких дверей вокзала хлынула толпа людей и разлилась по перрону. В пестрой и разноликой толчее бросались в глаза кипенно-бе-лые фартуки на носильщиках с большими медными бляхами на узких и куцых нагрудниках. Пометавшись, носильщики исчезли.

Среди снующих по перрону людей появился небольшой, кряжистый парнишка с огромной сумкой на животе, туго набитой газетами, веером торчавшими из нее.

Кепка на парнишке козырьком к уху, в руках — пачка газет, и он машет ими, как флагом.

—Ну-ка, Роман...— И Павел Макарыч отстранил меня от окна, схватился за ремешки на раме, потянул ее на себя. Рама качнулась, грохнула вниз.

В ту же секунду, перебивая людской гомон, до меня долетел мальчишеский голос:

«Русское слово»!1 «Русское слово»! Последние новости о войне! Именной высочайший указ! «Русское слово»!

Малый! — крикнул Павел Макарыч, перегибаясь в окно.— Малый! Давай сюда! Сюда давай! — Он подбросил на ладони несколько медяков, быстро сунул руку за окно и шумно развернул перед собой газету.

Поток направляющихся к выходу пассажиров оттеснил меня к бабане, связывающей в узел наши дорожные вещички.

—А ты не мешайся! Сядь! — строго приказала бабаня.— Схлынут люди, и мы на выход пойдем. Я послушно опустился рядом с Павлом Макарычем. Нахмурив брови, он сосредоточенно читал газету. В центре черной полоской было подчеркнуто длинное непонятное мне слово





 МОБИЛИЗАЦИЯ.

Под этим словом четкими округлыми буквами значилось: С.-Петербург, 17 июля 1914 г.

Именной высочайший указ Правительственному Сенату.

Признав необходимым перевести на военное положение часть армии и флота, для выполнения сего согласно с указа-ниями, данными Нами сего числа Военному и Морскому министрам, повелеваем:

 Призвать на действительную службу, согласно действующему мобилизационному расписанию 1910 года, нижних чинов запаса и поставить в войска лошадей, повозки и упряжь от населения во всех уездах губерний...

Павел Макарыч свернул газету и повел пальцем по столбцу строчек. Я следил за пальцем, пробегающим по газетной странице, поражаясь быстроте, с которой Макарыч читает. Но вот палец остановился над строчкой из черных крупных букв:

ПЕРВЫЙ ДЕНЬ МОБИЛИЗАЦИИ—18 ИЮЛЯ.

— Так-с...— со вздохом произнес он и, свертывая газету, усмехнулся.— Живо повернулись! Восемнадцатое-то нынче, что ли?

Но ему было совсем невесело. Я это видел и если не понимал, то чувствовал, что и на меня, и на Павла Макарыча, и на бабаню, и на всех, на всех идет какое-то бедствие и что это бедствие заключено в страшном слове МОБИЛИ3АЦИЯ...

24

Едва пароконный тарантас, нанятый за рубль с четвертаком, тронулся, Макарыч, похмуриваясь, сказал:

—Приедем домой, Роман, пыль стряхнем, и сразу же поведешь меня к Семену Ильичу Сержанину.

Но это «сразу же» растянулось почти до полудня...

По главной улице Саратова нас не пустили. Белобрысый, с огромными кремовыми усами городовой, козыряя, объяснил Павлу Макарычу:

—Запрещено, ваше степенство! Манифестация в знак войны и чтение царского манифеста...— А на извозчика зарычал: — Приказа не знаешь, тулуп кургузый!.,

Пришлось повернуть назад, спуститься к Волге, а затем медленно подниматься по крутому взвозу, выстланному булыжником.

Извозчик ругался и требовал накинуть полтину.

На одном из перекрестков дорогу нам перехватила густая толпа народа. Над толпой вились многоцветные флаги, сияли хоругви и плыло могучее, торжественное песнопение.

Пережидали долго. Когда толпа поредела, а извозчик, разбирая вожжи, намеревался проскочить перекресток, позади тарантаса заиграла гармошка, и нас окружило человек шесть здоровых подгулявших мужиков.

Гармонист в высоком картузе, нахлобученном до бровей, рвал гармошку и, запрокидывая голову, горланил:

Уж ты, Волга, моя Волга, Волга матушка-река!

Разом сомкнул гармонь, сунул под локоть, избоченясь оперся на крыло тарантаса и озорно подмигнул Макарычу:

Горкинский доверенный? Угадал? — Он хлопнул Макарыча по колену.— Душа человек и ума палата! Выкладывай целковый на водку! Видал, какие мы бравые? Завтра на призывной — и айда с немцами на штыки!..

Значит, загуляли? — усмехнулся Макарыч, вытягивая из кармана кошелек.

Известно! Теперь напьемся вдрызг и до ошметок! — Получив рублевку, гармонист поднял ее над картузом, крикнул: — Расс-с-ступайсь!

...Мне уже стало казаться, что мы ни за что нынче не доедем до места, когда лошади вдруг круто завернули под свод серого каменного дома. У тарантасного крыла, теснясь к стенке, побежал приземистый косоплечий старик в белом коротком фартуке. Взмахивая рукой, он выкрикивал: