Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 111 из 146

Дедушка помолчал, пососал трубку и, медленно приподнимаясь, с усмешкой сказал:

Ты меня, купец, извиняй, ежели что не тем словом назову. Ты миллионы наобум кидаешь, а у меня капиталу малость побольше, и цена ему называется — жизнь. Вот я и раскидываю умом, как бы мне жизнь-то не наобум кинуть, а с расчетом. Ты миллионы кидаешь, мыслишь: наживусь при случае,— а мне жизнь на жизнь не нажить, сколь я ни исхитряйся, но и тратить ее попусту смысла нет. А ты меня на пересмешки. Хорошо хоть человеком считаешь, а то ведь у которых из таких, как ты, нам, кроме как «галах», и имени нет.— Дедушка стоял перед Горкиным, слегка сгорбившись. Солнце играло в его мохнатых бровях и словно гладило по просторным залысинам.

О, да ты, Наумыч, философ! — засмеялся Горкин.

С таким прозвищем не встречался. Может, оно и хорошее, может, ты и изругал меня. Наплевать! — И дедушка, придерживая рукой бороду, плюнул.— А вот что мужик я, крестьянского звания и званию тому цена грош ломаный, знаю. И еще вот чего у меня...— Он протянул к Горкину свою просторную ладонь с толстыми, слегка согнутыми пальцами.— Вот в голове-то и идет размышление. Все вы там, горкины, Мальцевы, меж пальцев, как вода, уходили, а ежели мне теперь пальцы сжать, чего получится? — Дедушка сомкнул пальцы в бугроватый костистый кулак и рывком опустил.

Не выйдет, Наумыч. Мы вас капиталом задушим.

Душат веревкой, а она о двух концах,— усмехнулся дедушка.— Давай-ка про дела потолкуем. В Семиглавый-то когда же? Я на ходу. Мне вон только харчи с одежонкой в фургон сложить да ворота открыть. За тобой дело.

—Чай пить идите! — раздался в сенях голос бабани. В ту же мтгнуту она вошла в горницу. Увидела меня, «остановилась:— Чего это у тебя глаза рассиялись?

Своих глаз я не видел, но мешя переполняла необыкновенно радостная гордость за дедушку. Я знал его сильным, справедливым, добрым и ласковым, но ©от таким, каким он стоял перед Горкиным, видел -впервые. Казалось, за его широкими плечами стоит еще одна сила, и такая могучая, что ее никому никогда не сломить и от которой Горкину не укрыться.

—Ну, влил ты мне разума, Наумыч,— с усилием поднимаясь с крыльца, рассмеявшись, сказал Горкин.

Когда-то он (Представлялся мне человеком страшным. Дедушка и то, казалось, опасался его. А теперь я увидел, что он боится дедушку и смех его хоть и бодрый, но деланный, притворный.

Они ушли в кухню, а я стал ждать Ибрагимыча и доктора.

Пролетка остановилась возле самой калитки. Вслед за доктором с нее соскочил Лушонков. Зискинд торопливой, скользящей походкой прошел двор и взбежал на крыльцо, а Лушонков медленно двигался от калитки, держа руки в карманах и озираясь. На нем полицейский мундир, только вместо светлых орленых пуговиц нашиты обыкновенные черные. У фургона он остановился, обошел его кругом, качнул ногой дышло и двинулся под сарай к лошадям. Навстречу ему вышел Серега.

Куда ехать собрались? — лениво спросил Лушонков.

За кудыкину гору! — сердито отрезал Серега.

У тебя уши, должно, холодные? Так погрею! — грозно произнес Лушонков.

Не как у тебя, знамо. Ты, поди-ка, доси печку в избе дубками топишь, что с казенных складов умчал.

Ай, какой разговор никудышный! —сказал появившийся во дворе Ибрагимыч.— Кричит на вся улица. Дубки, лубки!

В эту минуту на кухне что-то с дребезгом сдвинулось и загремело. Я соскочил с подоконника и мгновенно оказался возле косяка кухонной двери. Дедушка поднимал с пола стул, а Горкин стоял у стола, торопливо засовывал руку за борт пиджака и гневно выкрикивал:





—Торговал я при царе и при эсерах с кадетами так же торговать стану! Твои политические весы тут — ерунда. В торговле весы нормальные. Фунт, пуд, сто пудов, тысяча! И прямо тебе говорю, ье мешай!

Да я не мешаю, поймите,— говорил доктор, прижимая руку к груди.— Но вы своими спекулятивными покупками возбуждаете народ.

А это уж твое дело с народом возиться. На то вас и поставили. Наши деньги, ваш язык. И ты меня брось уговаривать. Ставь вот печать на доверенность да выписывай лекарство! Сердце как гиря пудовая...

А вы, Дмитрий Федорович, совершенно ложно представляете себе нашу деятельность, в частности мою,— прикладывая печать к доверенности, осторожно, но с достоинством заговорил Зискинд.— Я ни к кому не нанимался на службу ради денег, а руководствуюсь убеждениями и высокими идеалами борьбы за организацию такого строя в России, который бы обеспечил свободное развитие всем классам. А вы в пору наивысочайшего напряжения борьбы бросились скупать у растерявшихся людей все, что только можно купить.

А пусть не теряются,— рассмеялся Горкин.— Вон благочинный, отец Петр Виноградов, не растерялся. Говорю ему вчера...

Вот об этом мы с вами и поговорим,— перебил Горкина доктор.— Покупайте амбары, пароходы, даже соборную церковь у отца Петра. Но зачем же вы у Мальцева землю купили? Земля — камень преткновения! В ней интересы дворян и миллионов мужиков! А наша миссия...

Хватит! — расхохотался Горкин.— Ваша миссия! Идеалы организации во-о-он такого строя! Организовал строй, что и сам не знаешь, куда от него деваться. Надо же додуматься! По всем губерниям, уездам, волостям Советы депутатов, а у него в Балакове комитет народной власти... На торговле, конечно, погореть можно, а уж на комитете твоем не то что погорим, а взорвемся, как нефтяная баржа. Не туда загибаешь, дорогой!

Вам бы, Дмитрий Федорович, сейчас подумать об отдыхе где-нибудь на морском побережье,— спокойно заметил доктор.

Вот с этого и начинал бы разговор,— весело откликнулся Горкин.— А то «миссия», «идеи»! Последую твоему совету. Коммерцию свою по Балакову кончаю. Вот провожу Наумыча — и на пароход, а там в Крым, на виноград, а может, и в Баден-Баден махану.

Совершенно правильное решение,— заключил Зискинд, поднимаясь.

—А ты, того, извини меня, пожалуйста. Потревожил, от дел оторвал. Ну, посуди, куда мне с такой рожей на люди? Я вон в номера к себе и то не поехал,— виновато и расслабленно тянул Дмитрий Федорович.

Надевая шляпу, Зискинд молча пожал ему руку. Горкин сидел за столом и, встряхивая бумагой, скучно, устало говорил, обращаясь к дедушке:

—Не задерживайся, Наумыч, нынче же и выезжай. Принимай-ка доверенность. И вот еще...— Он выложил на стол бумажник.— Денег лишних ты не тратишь, знаю, да им, похоже, и конец скоро, царским-то. Дам тебе шесть десяток червонных. Да бери ты их вместе с этим.— И он швырнул дедушке бумажник.— Бери, а я — спать. Проснусь, чтобы и духу твоего на дворе не было.— Он оперся о край стола, тяжело поднялся и, едва передвигая ноги, добрел до дивана и ничком повалился на него.

21

Я лежу в фургоне, смотрю в покачивающуюся мягкую черноту неба, беспорядочно усеянную звездами, и думаю о бабане. Расставалась она с нами так, будто мы не уезжали далеко и надолго, а уходили до утра на работу. Стояла возле фургона, сунув руки под мышки, смотрела, как мы располагаемся, и деловито приказывала:

— Поярковым-то от меня поклониться не забудьте. А Пе-лагее скажите, чтоб и не думала мне кофту шить. Осерчаю. Может, Максим Петрович про Макарыча больше знает, так нехай весть об том подаст. Ежели Дашутка пожелает, пусть ко мне едет.— И только в самый последний момент, когда Григорий Иванович открыл ворота, а дедушка, разобраз вожжи, тронул лошадей, она приподняла руки и тревожно воскликнула: — Чай, пишите мне! Пал Палыч прочитает.

Вот так, с протянутыми руками, и осталась бабаня в моих глазах. Она видится мне между звезд, встает передо мною, когда я закрываю глаза, а скрип фургона, звяканье упряжки иногда кажутся ее вскриком. Сейчас бы я кинулся к ней, прижал к лицу ее руки, сказал бы, как мне возле нее всегда было хорошо. И не мог я понять и объяснить, почему в ту последнюю минуту мне было неудобно что-нибудь сказать ей. Я даже отвел глаза в сторону от бабани. Отвел спокойно, будто мне было безразлично, что она остается одна.