Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 109 из 146

Ибрагимыч, не сходя с пролетки, что-то громко выкрикнул по-татарски. От стога кто-то отозвался ему бессловесным сонным мычанием, а спустя минуту около нас появился человек. В руках у него фонарь с прикрученным фитилем. Прибавив огня, он поднял его. На человеке полосатый, мелко простроченный халат, наброшенный на одно плечо, белая рубаха, заправленная в шаровары на шнурке. Радостно воскликнув, он протянул руку Ибрагимычу и рассмеялся странным смехом, будто заплакал, а затем закашлялся, прикрыл ладонью рот.

Ибрагимыч быстро заговорил по-татарски, кивая на меня. Надвинув халат на другое плечо, человек потянулся ко мне и легонько погладил мое колено. У него было изможденное лицо с усталыми глазами и узкими черными усиками и бровями.

— Выбирайся пролетка, Ромашка,— приказал Ибрагимыч.— С ним жить будешь. Его Толосун звать. Он сапсем немой. Его на войне взрыв ударил, язык сапсем отнял. Тут он бараны пасет. Человек хороший, свойский. Надо будет, душу за тебя положит. Живешь тут мал-мала, а срок настанет, мы за тобой враз приедем.

То, что я принимал за стог, оказалось войлочной кибиткой, и Толосун ввел меня в нее.

18

Пятый день живу я в кибитке молчаливого Толосуна. Не скучаю. Помогаю ему пасти овечью отару, варю на обед полевую сливную кашу с толченым салом. Толосун хоть и немой, но очень веселый человек. У него все как-то складно и понятно получается. На мои вопросы он отвечал не только движением пальцев, рук, но, кажется, умел говорить глазами. По приметам я догадался, что Толосун живет не один. На укладке, обшитой полосками жести, в ряд сидело несколько кукол и куколок, а на вешалке висели желтое и красное платья из сатинета. Я спросил, и он объяснил, что у него есть жена и дочки, что они уехали в гости и он ждет их.

Вечерами Толосун сидел возле очага и, не мигая, смотрел на дотлевавшие угли или бродил по кибитке и, останавливаясь возле укладки, пересаживал с места на место кукол. Иногда поднимался на курган, возвышавшийся неподалеку от жилья, и долго вглядывался в степь.

Он ждал жену и дочек. А я — Ибрагимыча.

За мной не приехал, а пришел Григорий Иванович.

Мы с Толосуном только-только пригнали отару на вечерний водопой к речке, как до меня долетел знакомый голос:

— Рома-а-ан!

К кибитке я бежал во весь дух.

Григорий Иванович сидел на опрокинутой вверх дном колоде и стаскивал с ноги сапог. .

—Наделал я делов, Ромашка! — смеясь, говорил он.— Выходит, солдат-пехотинец ума не находил. Толкнул нечистый прямо через степь, по бездорожью. Навихлял раненую ногу — хоть плачь. Ну, как ты тут? Наскучал? — И, подмигнув, протянул: — Ниче-го-о. Вот нога передохнет, и зашагаем мы с тобой к дому.

Зашагали, когда Толосун пригнал отару и накормил нас бараниной, поджаренной над нагоревшими углями кусочками, нацепленными на зубья вил.

По дороге Григорий Иванович рассказывал балаковские новости. Их оказалось немало. Бабы-солдатки из Сиротской слободки, с Овражков и из поселка маминского завода избили мясников на базаре, а мучника Шорина из-за прилавка вынесли, посадили на крыльцо, а сами за весы стали. Вешали муку по пуду на душу, а из лавки выходили, перед Шориным по царской трешнице клали. Сам Зискинд приезжал баб совестить, да ни с чем уехал. Бунтовщицы разошлись, когда мука кончилась.

—А ночь какая, Ромашка! — помолчав, воскликнул Григорий Иванович.— А степь-то, ух, воля-раздолье!

Ночь была светлая, темнели лишь самые далекие дали. Но для меня уже стали привычными такие ночи в степи. Я просил Григория Ивановича рассказывать, что еще происходило в Балакове.

—Перво-наперво так...— заявил Григорий Иванович.— Сильно умно сообразил Ибрагимыч умчать тебя в степь к Толосуну. Ведь затаскали нас в комитет к Зискинду. Ну, возле меня он походил, как на цыпочках. Я резанул ему: «Не вор я и не разбойник. И листки видал, и фронтовиков приветствовал, и большевик я. Бери меня, сажай, если у тебя право такое без суда сажать». За твоими стариками Лушонкбва послал. Ну, парень, дали они доктору ума! Данил Наумыч стал перед ним, как дуб, и говорит: «Я разом за все, господин доктор, лишь бы таким людям, как я, получше жилось. Надоело прислуживать! Хозяином хочу стать, и на равной ноге со всеми. Попадется мне такая листовка — сам прочитаю и другим дам. Внук мне ту листовку даст, значит, он умнее меня. А где он, ищи. Найдешь — твой, а не найдешь — мой». Ну, а Ивановна тихо так сказала: «У хорошего хозяина и в избе и на дворе порядок. А в Балакове на хозяйстве ты, Михаил Маркович». Устыдился Зискинд их в кутузку посадить. А Пал Палыч отсидел. Не сдержался старик, крикнул: «Не народу служишь, не революции, а богачам живоглотам!» Ну, и отсидел двое суток. Уволили его со службы.

Слушал я Григория Ивановича, и меня попеременно охватывали то тревога за дедушку и бабаню, то гордость, что они такие смелые и сильные люди.

—А со мной такое дело затеяли,— продолжал рассказывать Григорий Иванович.— Кто? Сообразить не могу. Может, и Лушонков. До войны я над ним подшутил. Стоит на посту полицейском и задремал, а я ему шашку ножом и срежь. Очнулся он, а шашка на земле. В суд на меня хотел подавать, да побоялся — смеяться будут: страж порядка, а на посту уснул. Сделать со мной вон что задумали. Засиделся я у Александра Григорьича. хМесяц закатился, облаков наволокло. Темнота в улицах — хоть на ощупь иди. Ну ничего. Иду это я себе и иду. Вот уж и изба наша. И только я к калитке, а над головой что-то как зашумит с посвистом и по верхней доске ворот как хлястнет. Она, бедная, так и перелетела пополам. Утром нашел, что над моей башкой просвистело. Сердечник1 железный этак фунтов на пять. Не промахнись тот, что кинул, пели бы по мне отходную...





Под луной засияла тихая Балаковка. Миновав плотину, мы кратчайшим путем — через хлебный взвоз — вышли на Самарскую, прямо возле нашего дома. На скамеечке возле калитки сидела бабаня. Встрепенувшись, она поднялась и, будто удивившись, воскликнула:

—Батюшки, да я, никак, задремала!

Но по тому, как трепетала ее рука, поглаживавшая мою лопатку, как прерывисто она дышала, я понял, что ей было не до сна. Она ждала меня. И ждала давно.

1 Сердечник — железный штырь, соединяющий повозку с передней осью,

Дошли-то хорошо ли?

Дошагали. А до чего же светло, прохладно! — весело откликнулся Григорий Иванович, подтягивая голенище сапога.

А ты, никак, домой собираешься? — недовольно спросила бабаня, шагнув к Чапаеву.— Время за полночь, месяц на заходе. Сердечников-то по Балакову тысячи.

Да ведь дома-то, поди, ждут, Марья Ивановна, беспокоятся.

От беспокойства да ожидания еще никого не хоронили.

Ладно. Посижу у вас до первой зари,— согласился Чапаев.

Бабаня принесла из погреба кувшин квасу, разбудила дедушку, и мы до зари проговорили про Толосуна.

Сколько же добрых людей живет со связанными руками! — поникая тяжелой головой, горестно сказала бабаня.

Да, чай, развяжем, Марья Ивановна! — воскликнул Григорий Иванович.

Не доживу я до этого. Уж дюже хитрые те узлы. Не враз распутаешь. Должно, их ножами да топорами сечь придется,— откликнулась бабаня.

А уж доходит до этого,— рассмеялся Чапаев.— Сердечники-то неспроста в ход пущены. Почуяли, что мы вот-вот за топоры...

Григорий Иванович не договорил. В дверь с улицы кто-то коротко и мягко постучал. Дедушка глянул в окно, кивнул и, поднявшись, сказал:

—Свои. Ибрагимыч подводу пригнал. Побеги, Ромаша, открой ворота.

Пара мохноногих саврасых вкатила во двор высокий, на четырех рессорах, с широким расписным коробом цыганский фургон. Махмут развернул его по двору дышлом на выезд и, отстегивая постромки, с усмешкой кивнул на короб.

Я заглянул в него. Там, подмяв траву и раскинув руки, спал Горкин. Красноносый, обрюзгший, с растрепанными усами и ободранной щекой, он не походил на того белолицего, самодовольного и властного хозяина, каким я его знал. Костюм на нем грязный, измятый, мокрый. Ничего не понимая, я глядел на Ибрагимыча.