Страница 4 из 5
Подтверждением такого, а не какого-нибудь иного понимания стала Ялтинская система с полным сюзеренитетом неевропейской мощи над «территориями-проливами» от Эгеиды, а в 1950-х и Адриатики, до Балтики, включая и бывшую Пруссию, местный очаг «государственного социализма»!
Мне могут возразить, что в те же века Россия, в подкрепление маккиндеровской версии, активничала и на востоке, добирая среднеазиатский юг «хартленда» и расширяясь на азиатском приморье. Но давайте приглядимся к этой восточной политике ближе. За неутомимыми войнами с Турцией встает последовательное движение к проливам и маячащему за ними Средиземноморью, а также и в освоенную европейцами Переднюю Азию. Напомним обернувшийся Крымской войной спор о правах православия и католичества в Иерусалиме. И сюда же, конечно, относится внедрение в балканское подбрюшье Европы. Едва ли кого-то нужно убеждать, что восточный вопрос был для России лишь частью «западного вопроса». Это понимали и русские цари – например, Николай I, называвший Турцию, предназначавшуюся им к разделу, «больным человеком Европы», – и не менее европейцы, оборонявшие Порту против России и в Крымскую войну, и на Берлинском конгрессе.
Но столь же легко выявить связь между затрудненностью в отдельные эпохи расширения России в Европе и Передней Азии и выплесками ее экспансионизма на подлинный восток, причем неизменно со взвешенным западным рикошетом. После обнажившейся политической бессмысленности итало-швейцарской экспедиции Суворова – идея Павла I о походе в британскую Индию. На фоне провала в Крымской войне, польского восстания 1860-х и его европейского резонанса – бросок против ханств и эмиратов Средней Азии, всполошивший все ту же Индию и впервые поставивший нас на порог Афганистана. Весь XIX в. в помыслах о Дальнем Востоке не заглядывавшая дальше естественных границ уссурийско-амурского междуречья, на исходе этого столетия Россия вдруг устремляется в Маньчжурию. И причины тому нетрудно понять, если заметить, что в эти годы перекрытие ей Тройственным союзом любого мыслимого пути на запад – откуда и известные разоруженческие инициативы Николая II – окказионально синхронизируется с приливом евро-американской активности в Китае. В результате Япония в 1904–1905 гг. фактически оказывается агентом Европы и США против России.
Отторжение России-СССР от Европы в 1920-х годах дает стимул «антиимпериалистическим» миссиям в Азию, перспективу которых еще в 1919 г. обозначил Троцкий, написав, что «путь в Париж и Лондон лежит через города Афганистана, Пенджаба и Бенгалии». За созданием НАТО, утвердившим евроатлантической мощью Ялтинскую систему, следует корейская война, многими воспринятая как отвлекающий маневр перед европейским ударом СССР; за хельсинкским поправленным переизданием Ялтинских соглашений – возобновление шествия на юг через Афганистан с двойной угрозой: Персидскому заливу и сближающемуся с Западом дэнсяопиновскому Китаю.
Все эти случаи я истолковываю не как наступление «хартленда» на приморье, но как временные инверсии стратегии «похищения Европы» под давлением принципа реальности. По той же логике с 50-х годов, после вступления Турции в НАТО, СССР активно вовлекается в арабо-израильскую проблематику, становящуюся замещением старого восточного вопроса о выходе в Средиземноморье. В поддержку моего объяснения говорит четкость выводимого геополитического алгоритма: Россия великоимперской эпохи склонна предпринимать широкие акции на востоке, когда ей бывает заблокирован вход в Европу или в области, непосредственно с Европой связанные, причем объектом восточной экспансии всегда оказываются регионы, судьба которых должна в данный момент задеть нервы Запада. Вследствие такой политики трудные пространства Средней Азии оказались преобразованы Россией, как и Кавказ, в новый, вторичный ряд «территорий-проливов», играющих – не социально, но только геополитически – относительно Среднего Востока такую же роль, какая принадлежит Восточной Европе в отношении Европы Западной, коренной. Это миссия – опосредовать то подступы российского «острова» к соответствующим участкам приморья, то размежевания платформ, откаты России «к себе», к стартовым «островитянским» позициям XVII в. Так создается маккиндеровский эффект ложного уподобления России – территориального государства среди других территориальных государств – кочевническим империям древнего «хартленда».
Моя версия объясняет также поразительное равнодушие империи к трудным пространствам изначального «острова», лежавшим в стороне от регионов, так или иначе охваченных игрой за русское европейство. Борясь с Наполеоном и экспериментируя со Священным Союзом, она сдает Японии Южные Курилы де-факто, а в Крымскую войну – де-юре. Продвигаясь навстречу англичанам в Средней Азии, безболезненно отказывается от Аляски. И даже войну за Маньчжурию во многом проигрывает по убожеству сибирской инфраструктуры: осваивает Китай, не освоив Сибирь. Великоимперские геополитические приоритеты ясно распределяются по трем уровням. На первом плане – западные «территории-проливы», где в начале XX в. уже цветет модернизация. На втором – новые южные «территории-проливы», за которыми лежат земли, представимые в статусе «придатков Запада». Наконец, на последнем месте – земли российского «острова» и особенно застолбленные до начала великоимперской фазы трудные пространства, неосвоенность которых сейчас уникальна в масштабах Северного полушария.
У нас не было в эти века внешнеполитической доктрины, каковая в том или ином варианте не лелеяла бы мифа о похищении Европы. Официальное западничество, разделяемое большинством императоров, обязывало Россию неустанно присутствовать в Европе… ради баланса и спокойствия последней (!!!). Славянофилы, начав с того, что в псевдогегельянском стиле сулили европейской «односторонности» войти на правах подготовительной ступени в российский синтез, кончили обоснованием Drang nach Westen, требуя выгородить «территории-проливы», в т. ч. с Грецией, Румынией и Венгрией, под российские угодья для пестования империей «славянского культурно-исторического типа». Российская мысль ушиблена этим геополитическим мифом – от блоковских стихов о хрусте скелета европейцев в «тяжелых, нежных лапах» России («скифов») до вылазок современного культуролога против завороженных географией «профессиональных разметчиков духа», каковые, отказывая россиянам в европействе, будто бы не замечают Европы «там, где она больше самой себя».
Нам должны быть особенно интересны идеологические эволюции, показывающие даже эмоциональную вторичность, производность российского континентализма от духа похищения Европы. Так, Достоевский, отстаивавший преимущественную мистическую причастность православных «всечеловеков» к «священным камням Европы» в сравнении с ее обитателями-деградантами, писал: «От Европы нам никак нельзя отказаться, Европа нам второе отечество… Европа… нам почти также всем дорога, как Россия, в ней все Апетово племя, а наша идея – объединение всех наций этого племени, и даже дальше, гораздо дальше до Сима и Хама». Претензии на распоряжение судьбой «Апетова племени» во вторую очередь, по семантической инерции, вызывают мысль о «Симе и Хаме», об афро-азиатах.
Еще интереснее пример Ф.И.Тютчева, чьи ранние размышления в статье «Россия и Германия» о встающей за пределами «Европы Карла Великого» и потому ненавистной романо-германцам новой, Восточной Европе, «Европе Петра Великого», обернулись в 1848 г. увещаниями к Николаю I – сыграть на революционном саморазрушении западной цивилизации, чтобы поставить на ее руинах «ковчег» новой империи: да сменит «Европа Петра» «Европу Карла». У Тютчева, как и в страхах Запада, европеизация России становится взращиванием силы, призванной сменить и «отменить» романо-германскую Европу. Тютчев доходит до того, что – в качестве реванша за Флорентийскую унию 1439 г. – выдвигает проект российской помощи загоняемому в тупик итальянской революцией римскому папе при условии его почетного возвращения в православие.
На этом фоне тютчевская «Русская география», включающая в перечень российских столиц «Москву, и град Петров, и Константинов град», могла бы, пожалуй, рассматриваться как некая извращенная уступка принципу реальности, ограничивающая потенциальные пределы «царства русского» Восточной Европой до границы «второго крепостничества», Передней Азией и отторгаемым от Британской империи Индостаном, – «от Нила до Невы, от Эльбы до Китая, от Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная», – так что коренная Европа как бы остается в нетронутости по ту сторону Эльбы. Но специалисты-тютчевоведы дружно утверждают, что в эзотерическом словоупотреблении поэта «град Петров» значило не «город императора Петра», а «город Петра-апостола», т. е. Рим. Так в картине континенталистской российской экспансии, словно и не распространяющейся на романо-германский мир, оказывается подспудно закодирован мотив похищения Европы: в «евразийском» континентализме маячит криптограммой аннексия духовной столицы католицизма.