Страница 4 из 14
— Кто охламон? Кто охламон? — попер на него Лешка.
Но тут меж ними встала девочка — так, ничего особенного, среднего росточка, стриженая, курносая — уперлась ладошками в обоих и растолкала.
— А ну, петухи, довольно! Ты, Лешка, давай парты таскай, а ты — в окошко за елкой, все равно она в дверь не пролезет, каждый топчется исключительно сам по себе, но это так казалось только на первый взгляд. Они не держались за руки, но все равно танцевали нарами, и каждая пара имела цепкую связь взглядом, ритмом, направлением движения. Лешкино плечо все время почему-то мешало Коле.
Колина мама тоже пришла. Она была все еще красива, даже не располнела почти. Но что-то едва уловимое изменилось в ней. Как-то суетливее и неувереннее стал ее взгляд, немного больше чем надо кривились губы в усмешке, и в опущенных плечах чувствовалась какая-то усталость.
Подошла учительница и встала рядом с ней.
— Все-таки так нельзя, — сказала учительница.
— Что? — спросила Колина мама.
— Я говорю, нельзя так баловать детей. Слепая родительская любовь может погубить ребенка.
— Это вы про меня? — спросила Колина мама. — А почему вы решили, что у меня слепая любовь? Я вижу, что люблю, пускай на пего все глядят и завидуют.
— Вы шутите, конечно, я понимаю.
— Нет, я не шучу. Чехов сказал: «В человеке все должно быть прекрасно — и лицо, и одежда».
— Да ничего такого Чехов не говорил, — сказала учительница. — Это доктор Астров сказал-
— Да? А нас учили, что Чехов.
— Если все глупости, которые говорят персонажи Антона Павловича, начать цитировать…
— А я вам вот что скажу — это не глупость. Любить своего ребенка и делать для него все, чтобы он… чтобы он никогда не чувствовал, что он чем-то хуже других, по-моему, это вовсе даже не глупость. Извините.
Тут как раз зазвучало танго, и Колина мама отошла от учительницы, которая качала головой, глядя ей вслед.
Колина мама подошла к своему сыну и церемонно пригласила его на танец. Он засмущался было:
— Пусть сначала ответит за охламона!
— Я тебе отвечу, отвечу.
— Все, — сказала девочка. — Ты — сюда. а ты — туда.
Лешка подхватил парту. Коля выпрыгнул в окно и вскоре вернулся через окно с большой и пушистой елкой.
Его и елку встретили криком «ура!» Дрова у бабушки на сквозняке так разгорелись, аж печка гудела!
— Машенька! — окликнула девочку бабушка. — Скажи, пускай теперь окошко прикроют, хватит уже.
— Сейчас, — ответила Маша и приказала: — Леша, закрой окно.
Леша стал закрывать окно и встретился взглядом с Колей, с ехидной такой улыбочкой.
— Ладно, за мной не пропадет, — сказал Леша.
— Смотри, с долгами в старом году рассчитываться надо.
Девочки наряжали елку. Кто-то запустил магнитофон.
Коля увидел, что бабушка еще здесь, подхватил ее и закружил почти по воздуху.
— Ох! Да что ты! Пусти, окаянная твоя душа!
Наконец он поставил ее па землю.
— Спасибо, ба. А какая же ты легкая стала.
У бабушки голова кружилась, и она пошла, держась за стенку.
В дверях стояла учительница, пополневшая за эти годы и ставшая уже директором школы, еще учителя и родители.
— Бурлаков, — с укоризненным вздохом сказала учительница. — Опять Бурлаков.
Потом были танцы. Если это, конечно, можно так назвать. Родители сидели или стояли вдоль степ, а ученики топтались под музыку посреди зала. Казалось, что
— Да ну…
Но она дернула его за руку, подхватила и повела. Она была па две головы его ниже, по держала парня крепко, и получалось даже, будто это он сам ведет. И станцевали они классно, с переходами и разворотами, настоящее танго. Никто и не решался с ними тягаться. Только Лешка пригласил Машу, но она отказала молча и еще покрутила пальцем у виска, мол, совсем не соображаешь, и первая захлопала, когда Коля отводил маму па свое место.
— Вот так, — сказала Колина мама учительнице и вышла.
Коля выскочил за пей па улицу, увидел, как она, ссутулив плечи, шла по тропинке к дому, хотел окликнуть, по сдержался.
Подошел Леша, кивнул в темноту:
— Пошли?
— Пошли.
Маша бегала, искала их по всей школе.
Нашла их в умывалке. Они поливали друг другу из кружки, смывая кровь с разбитых носов.
Маша постояла, глядя на них, потом сказала:
— Дураки.
— Ладно, иди гуляй, — сказал Алеша.
— Чао, — прогундосил в распухший нос Николай.
Когда он вернулся домой, мама сидела у зеркала. Перед ней стояла раскрытая деревянная шкатулка, в которой были ее сокровища: какие-то лоскутки, чьи-то волосы, завернутые в бумажку, старые фотографии и, конечно, письма. Некоторые были вынуты из конвертов — наверно, она их читала.
У стены потрескивала включенная радиола, пластинка не крутилась — адаптер уперся ей в середку.
— Хорошо погулял? — спросила мама.
— Хорошо.
— Оно и видно. — Она вздохнула. Николай подошел к радиоле. — Не выключай.
Лучше смени пластинку. Вон ту поставь. Во-о-он ту, третью с краю.
Коля поставил пластинку:
…пачке старых писем
мне случайно встретилось одно,
где строка, похожая на бисер,
разлилась в лиловое пятно.
Что же мы тогда не поделили?
Бабка заворочалась на печи, закряхтела:
— Опять завела. Опять себя накручиваешь? Разобью я эту шарманку, а коробку твою с бумаженциями спалю!
— Ох, мама, потерпите, недолго уже осталось.
— То-то и оно, что недолго глаза мои на это безобразие будут глядеть, одна радость, что скоро помру.
— Я же не об этом, мама, вы сами знаете. Коля, пойди сюда.
— Да, мама.
Она смотрела на него и себя в зеркале.
— Как я сегодня выглядела?
— Ты? Ты была самая красивая. Ты была… как птица! Как вольная лесная птица, залетевшая случайно в курятник.
Она рассмеялась:
— Ох! Жаль, что тебя они не слышат, ах, как жаль!
А бабушка с печи сказала:
— Птица. Вот именно, что птица. А денег я тебе на дорогу не дам. Не дам!
— Ох, не пугайте. Старая песня.
— Ты опять уезжаешь, мама? — спросил Николай.
— Да. Не обижайся. Не могу я здесь. Мир такой огромный, а я здесь, правда, как в клетке. Ты уже вырос, большой. И даже чужой немного какой-то. Тебе так идут эти джинсы и курточка. Настоящий мужчина стал.
— А ведь ты, Наташка, откупаешься от него этим барахлом, вот что, — сказала бабушка. — Не откупишься.
— Замолчите, мама!
— Ох. не откупишься, милая.
— Замолчите!
— Ну, хватит, ба, — сказал Николай. — Мам, ты поезжай спокойно, раз надо. Мы тут не пропадем.
— Это уж точно, — сказала бабка.
А мать прижилась лбом к груди сына и глухо заплакала. Он осторожно гладил ее волосы и утешал:
— Все будет хорошо. Все будет хорошо.
Утром, посадив ее в кабину грузовика и бросив в кузов чемодан, он долго стоял на окраине села и смотрел вслед машине, пока она не скрылась за поворотом дороги в лесу.
Он вернулся домой. Бабушка бушевала. Она вытаскивала из комода какие-то вещи — халатики, кофты, пуховый платок, — швыряла все в кучу па пол и кричала:
— Сожгу! Все сожгу! Вею эту гадость. И ты снимай все, что она тебе привезла! Снимай! Все это мерзость! Дрянь! Окаянные тряпки! Человек из-за них сатанеет. Сжечь! Все в огонь!
Коля обнял ее, попытался угомонить:
— Успокойся, ба, ну, успокойся.
— Вот и ты становишься таким же! Пустота у тебя в глазах! Пустота! — Она вырвалась, тряхнула какие-то вещи, из них вывалилась на пол мамина шкатулка. — Вот она, главная зараза. В огонь! — подхватила шкатулку, проворно увернулась от внука и бросила ее в печку.
Потом ей стало плохо. Коля уложил ее. Шкатулку кочергой из печки выкинул. Она изрядно обгорела, но была, в общем, целой. Коля зачерпнул воды из ведра, плеснул на шкатулку немного, а остальное понес бабушке. Дал ей напиться, присел рядышком и спросил: