Страница 20 из 21
Я вспоминаю сейчас самое, может быть, печальное и плохое в своей жизни, и это ушло теперь в такую глубину времени, — но сквозная рана, которую получила тогда душа, не затянулась вполне и до сих пор болит, не давая ей покоя, и мне кажется, что простят меня за это тягостное воспоминание: я вижу, как крутится, побрякивая, изогнутая проволока и неуклонно приближается к дверному крючку, который, знаю я, очень легко входит в кольцо проушины. Еще секунда — и крючок будет открыт… Я обмочился со страху, мне было шесть лет, спал я без штанов, и поэтому никакого урона для одежды не было нанесено, лишь чугунок с отщербленным краем явился свидетелем моего позора, и тому минуло много лет, а оно все не уходит, и страх для меня не только страх — это вина и скверна, это я ненавижу больше смерти, и я не могу простить времени, в котором пришлось прожить такое детство, и войне за то, что заставили меня познать такой страх. И теперь черная ярость на самого себя охватывает меня, как только я почувствую, что подымается из утробной глубины эта скверна, и в такие минуты я могу натворить много глупостей, и вот в чем различие между мной и Отто Мейснером: он был врагом всякого неразумия, гневного действия.
…Нас спасла лошадь — та безвестная бандитская лошадь, на которой приехали грабители за пресловутым нашим богатством. Не знаю, не берусь гадать, что бы с нами сделали бандиты, не обнаружив ничего в доме, кроме полмешка риса, кучи полуголых детей среди убогого тряпья да онемевшей от испуга молодой женщины в исподнем, — но вдруг славная лошадка, оставленная без присмотра, тронулась с места и тихонько пошла по дороге, таща за собою тарахтящую телегу. Налетчики, рыская вокруг домика, не сразу заметили, что лошадь удрала, а когда заметили, то она была уже далеко. Громко ругаясь, они бросились ее догонять — их было трое: два мужика и одна женщина — их всех видела мать через крохотное оконце. Впоследствии стало известно: лошадь пришла к рынку, что возле железнодорожной станции, и сама подошла к сторожу, который был вооружен двустволкой… «Чудеса!» — говорят по такому случаю или: «Бог спас». Но что бы то ни было, мы оказались и на самом деле спасены, я из своего угла видел, как вдруг забегали взад-вперед по комнате старые отцовские сапоги — и широко раскрылась дверь, хлынул щедрый лунный свет в комнату, а мамин истошный голос разнесся в безмолвии ночи: «Воры! Дядя Hay-ум, во-оры!» — и зазвенело стекло: то мама, выскочив в сапогах из дома, побежала к соседям и костяшками пальцев расколотила у них окно.
Тот звон разбитого стекла и осыпающихся наземь осколков звучит и сейчас в ушах, мамина рука была в крови, а я, целую вечность спустя, сижу за широким деревенским столом и думаю: если я любил свою жену, то ведь знал за что, и любовь навсегда останется при мне, хоть и отвергли ее, и сама женщина, вызвавшая такую любовь, тоненькая, миниатюрная, соломоволосая, отчаянно алчущая чего-то такого, чего никогда не получит, — пусть уходит она вдаль от меня, а я буду помнить о ней, и еще надобно разобраться бы, кому из нас двоих хуже. Пусть на словах жалеет меня, рассказывая другим, какой я неудачник: забрался в деревню, оброс шерстью, корову завел… но ведь не она, а я знаю, ясно представляю себе, что позволю себе и чего никогда не позволю, случись завтpa хоть потоп — что угодно… Впрочем, это уже трюк, игра праздного ума: никто будущего знать не может, то нам не дано от природы, не положено, и, возможно, нас проверяют — явили на свет в самое сложное время и проверяют на верность, на истину, на красоту. И хотя я родился немного раньше, чем началась война, но истинным годом рождения для меня был и навсегда останется тысяча девятьсот сорок первый — два-три года до этого можно посчитать навсегда утраченными, неосуществленными, как первоначальный бледный подмалевок, поверх которого была написана совершенно другая картина.
Глава 10
Мое деревенское житие средь тишины и покоя вполне удалось, учительство принесло мне полное удовлетворение, хотя и пришлось поначалу нелегко: печь в избе дымила и не было припасено на зиму валенок, ходил я в школу через сугробы, оставляя в снегу глубокие, до колен, ямки, в которых часто застревали мои венгерские башмаки, соскакивая с ног. Трудно было привыкнуть к характеру волевой директрисы нашей карликовой школы, которая проработала здесь уже двадцать лет и была мнительно настроена по отношению ко мне, считая, что я использую родственные связи и подкапываюсь под нее; но во втором полугодии Александра Тихоновна совершенно переменилась ко мне и вместо прежних нареканий знай только расхваливала: оказалось, что у меня прекрасная методика и высокая культура преподавания. И мне стали даже доверять такое дело, как получение зарплаты в районе, куда я ездил на санях вместе со школьным сторожем Аслямом Бигбулатовым. Словом, учебный год прошел для меня благополучно, хотя и не без закономерных трудностей привыкания к новым для меня условиям жизни.
Были достопамятные, как говорится, дни и события или просто особенные, дорогие мне состояния души, о которых уже не забыть. Так, навсегда останется в памяти конец сентября; теплый и торжественный, с удивительными для этого времени краткими и буйными грозовыми ливнями, после которых на лесных полянах перла из земли страшная грибная сила. В свободное время я ходил в лес и приносил домой тяжелые, до дужки переполненные корзины, набитые одними молоденькими подберезовиками и крепкими, с матовой темной шляпкой, безукоризненно выведенными белыми грибами. Весь грибной сбор я относил старухе Нурии, соседке, у которой брал молоко, или сторожу Асляму. В эти дни я узнал особенное, пронзительное счастье отрешения от себя и единения с шелестящей и кружащей золотым листопадом тишиною сентября.
Тогда же в мою избушку нагрянули четыре милиционера, приехавшие из района на газике, стали трясти мои бумаги и опознавать мою личность, — оказалось, объявлен всесоюзный розыск на опасного преступника, который, к его несчастью, имел огненно-рыжие волосы и был весьма похож на меня. Я тогда носил небольшую бородку и усы, пришлось мне тут же сбрить эти свои украшения, чтобы угрозыск воочию убедился, что я не скрываю под ними преступного лица. Кончилась наша официальная встреча тем, что я нажарил большую сковороду грибов, а один из ребят съездил на машине в магазин и привез оттуда две бутылки вермута. Я тогда был радостен, счастлив и щедр, а у счастливых всегда все обходится благополучно.
В те дни, на исходе девятого месяца года, я мог отрешенно и тихо думать о таких вещах, как счастье, и о такой малости в этом мире, как я сам, и о смерти — неоспоримом явлении и законном нашем праве. Спокойно размышляя о том, как сложилась моя судьба, и о жене своей, и так далее, я убеждал себя в том, что на свете нет, может быть, того самого, что все называют счастьем, но есть возможность относиться ко всему этому именно спокойно, очень спокойно, бесстрашно и доброжелательно.
Тогда и приходит к человеку состояние, порожденное единственно его волей, которое он может назвать счастливым, несмотря даже на то, что его предала любимая жена. И в те дни я особенно часто задумывался о безвестном своем дедушке-немце, магистре философии, и начал читать разрозненные полуистлевшие листы его записей.
Во многом я оказался похож на него, что вполне естественно, дает знать себя наследственность. Так, например, мне утром нравится пить кофе, а не чай. И я так же подвержен припадкам элегической меланхолии, когда мне кажется, что я одинок, как белый дельфин, отбившийся от стада, но я вспоминаю о существовании других, неизвестных мне элегиков, и тогда бодрость возвращается ко мне вместе с мыслью, что все мы братья.
…После сентябрьских погожих дней пошел дождливый октябрь, в совхозе началась уборка сахарной свеклы, а жители деревни одновременно должны были копать свою приусадебную картошку, и в школе стало безлюдно, дети помогали родителям или во главе с нами, учителями, шли на свекловичные поля. На меня тогда свалилась беда — не оказалось резиновых сапог, я шлепал по диким грязям нашим в своих венгерских полуботинках, в результате чего и свалился с жесточайшей простудой. Я провалялся тогда две недели дома, почти в одиночестве, потому что тяжелая осенняя страда захватила всех от мала до велика, и ко мне лишь наскоро наведывался кто-нибудь из коллег да старуха Нурия приносила горячую еду, густой целительный каймак и ставила мне самовар.