Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 24



Далеко за полдень очередной привал. Ни говорить, ни есть никто не хочет. Я лег на землю и зло стиснул зубы. Болят плечи и зудят искусанные мошкой ноги, шея, руки. Пройденный путь остался в памяти как узкая тропа, загроможденная пнями, кочками и буреломом. Я не видел, какой был лес, какая вторая тундра, которые мы миновали.

Я встал, молча вышвырнул из ветки оставшиеся лопаты, вынул ружья и положил рюкзак. Но Токуле взял рюкзак на плечи и сказал:

— Пошли, лучше не будет.

Он прав — надо идти. Снова первыми идем мы, Токуле следом.

— От этого кедра совсем близко! — радостно крикнул Кильда.

Я не заметил кедр, но весь оставшийся путь мы прошли без остановки и быстрее. На берегу Мамонтовой речки, сбросив ветку на землю, мы плюхнулись на траву. Появившийся следом Токуле с огромным рюкзаком и лопатой в руке с трудом заставил меня достать спальные мешки.

Солнце еще только шло к закату, а мы спали.

Проснулись разом от голода и ничего не могли понять. На небе светило солнце, перед нами была река, и долбленка лежала на траве. Значит, дошли! Все-таки дошли! Ныли икры ног, болели плечи, впереди не простой путь против течения по Мамонтовой речке, но для нас самое трудное позади!

Два дня мы плыли по речке до Соснового лба. Ночевали под сосной, которая не укрывала от хлынувшего среди ночи ливня; грести пришлось всем, и все устали от работы однолопастным веслом ветки. Но все равно самым трудным был перетаск.

*

Сосновый лоб появился сразу, как только мы выехали на озеро. Могучие сосны багровели в лучах заката. Чешуя коры светилась желтовато-красным отливом, и на ее фоне рельефнее выступал пирамидальный серо-черный ствол оголенной лиственницы с черными шишками на ветках.

Ветер не треплет верхушки крон, не рябит воду. В базальтовой глади озера отражаются высокий угор, сосны и лиственница. На ее шишках алеют огнем загадочного пожара отблески уходящего дня.

Тихо на озере и в величавом бору, приближающемся к нам. Длинные тени падают на лодки, на людей.

— Э-гей!

Кричит Токуле, и молчавший лес повторяет неожиданно мрачно и глухо перекатывающееся по кронам на запад многократное эхо— «э-гэй, э-гэй!»

С толстой лиственницы на уровне глаз смотрит застарелое вырубленное лицо холой — «хозяина лба». У корней семь массивных валунов, и меж ними родник. Семь — магическое число. За деревом небольшая поляна и бор без кустов, с редкими молодыми сосенками и ковром пожелтевшей хвои.

Солнце село, и ночная темень бесшумно завладела лесом. Первый костер и первый ночлег на лбе у лиственницы. «Под охраной самого хозяина», — думаю я и медленно засыпаю.

Первая ночь на таинственном лбу! Немного тревожно. Завтра пойдем вглубь. В тиши резко трещат сучья в костре, ворчит вода, наваливаясь на берег, но не слышно ночных птиц, и только из лесной чащи доносятся резкие шорохи — где-то сосны роняют шишки.

Все снаряжение оставили у холой, взяли лишь ружья, а Кильда лопату. В лес, в сосновый бор идем все убыстряя шаг. Идти легко: ни бурелома, ни пней. Просторно, и нигде не видно шаманских гагар и шаманских орлов. Только лес, только сосны. Вот и ручей — не он ли служил границей между живыми и мертвыми?

За ручьем разбрелись в разные стороны. Тот же лес. Издалека крикнул Токуле:

— Вы что-нибудь нашли?

Этот вопрос повторяется все чаще и чаще. Ничего.

— Нашел, сруб нашел!

Бежим через ручей на голос Кильды.

Три ряда нижних венцов, заросшие мхом, засыпанные хвоей, лежат прямоугольником. В центре прямоугольника первая и единственная береза в этом бору. Ей никак не менее четверти века.



— Олений сарай, старый олений сарай, — поясняет Кильда.

Больше четверти века назад люди покинули стойбище, а жили здесь подолгу и основательно. На временных угодьях никому не приходило в голову строить срубный загон для оленей.

Внимательно смотрим на землю и видим в хвое и мху еле заметный конец полоза оленьей санки. Раскидали мох, и показался весь полоз, рядом второй, а меж ними упавшие сгнившие копылья. Следы, оставленные жившими здесь людьми, теперь попадаются часто — почти неразличимый круг с короткими гнилушками — чумище, место, над которым стоял чум.

Избушки, остатки избушек, упавшие стены и стропила находим во второй половине дня. Недалеко от них течет ручей родника. Токуле и Кильда переносят сюда все наши пожитки. На старом месте будет наш ночлег.

Но где же могилы? Ночь в глубине леса многоголоса. Над нами противным голосом кричала огромная сова, а рядом трещали кедровки, раздавался тревожный шорох в сучьях, ломавшихся под лапками белки или летучей мыши. Переливчато звенел родник, но никто из царства мертвых не тревожил нас.

И второй, и третий, и четвертый день мы ищем древние могилы и не можем найти их. Может быть, этот Сосновый лоб совсем не легендарное старое стойбище?

Хочу предложить копать наугад и тут же понимаю, что это невозможно — общая площадь лба, пожалуй, больше двухсот гектаров.

Токуле не слушает меня и на пятый (условленный последний) день пребывания на лбе в одиночестве раскапывает два «подозрительных» холма. Прав я, но тем не менее холмы вызывают азарт, и со словами «А ну-ка, дай я вот этот вскрою» — Кильда копает третий холм. Чудесная песчаная почва. Лопата переходит из рук в руки. Вскапываем еще один, другой, третий. К обеду в пределах двести метров на двести — семнадцать свежевырытых ям. Идем с Токуле собирать хворост для костра и как сумасшедшие мчимся на зов Кильды:

— Гагару нашел!

Деревянная гагара в двадцать сантиметров длины лежала подо мхом. На брюхе у нее выемка — сюда вставляли длинную палку-шест и втыкали его перед могилой. Деревянная гагара без шеста на жилой стороне от ручья. Где-то здесь была могила сенебата?

Перерыли мох, но только труха сгнившего дерева попадается нам.

Тайга за многие годы сделала свое дело. Ветры уронили шесты с деревянными птицами, дожди сгноили шаманские символы, а мхи и хвоя спрятали от людских глаз пристанища мертвых. Тайга сохранила только память о жизни — чумища и санки, лодки-долбленки и олений сарай. Тайга сама возвращала живым Сосновый лоб — старое стойбище кетов!

Со лба мы ушли более длинным, но легким путем — по течению Мамонтовой речки в Енисей и далее на косу к рыбакам, сородичам Дагая.

*

Густое серое небо висит низко, почти касается мачты катера. Дождь идет мелкий и частый. Металлическая палуба отвечает глухим стоном на удары торопливых капель, становится скользкой.

В кормовом кубрике теснотища. На последнем станке я отдал место грустной женщине в сиреневом платке и теперь подпираю спиной приступки лестницы.

Душно, шумно. Машины стучат неистово и противно. То ли дело мерный перестук колес поезда…

А разве есть где-нибудь поезда? Странно, как быстро теряется представление о мире с поездами и машинами, беспокойными троллейбусами и трамваями.

Перед нами поникшие талины с длинными седыми пепельными усами ила, оставшегося еще с весеннего паводка; коричнево-мутная пенистая на гребне волны енисейская вода, и по обоим берегам лишь редкие зеброподобные путевые знаки.

Катер идет час, другой, а берега безлюдны, изредка появляются встречные суда, плывшие вверх. Навигация кончается, и, как всегда, почтовые катера последними покинут эти станки-поселки, уйдут по шуге тоже вверх.

Маленькие речки первыми принесут шугу — ледяное крошево — в Енисей, у берега Нижней Тунгуски появится прозрачная корка, а через несколько дней уйдут на юг гидропланы — стоянку схватит лед. Так будет.

В такое время невольно начинаешь подсчитывать, сколько еще пароходов ушло на низ.

Зима спешит. Здесь, в Туруханске, у нее свои приметы: реже встречаются обросшие геологи с рюкзаками, пустеет Дом культуры, и на пристани нет толчеи. Пока идут по Енисею суда, никто не думает, что зима всерьез.

Сколько их на низу? Четыре пассажирских и самоходная баржа. Тревожные гудки разбудили уснувший Туруханск. Все четыре пассажирских теплохода одновременно отшвартовались от пристани. Кончалась навигация, и команды прощались с остающимися на берегу. В фарфатер входил теплоход за теплоходом, гремела музыка в репродукторах, разрывались ракеты фейерверка, тоскливо становилось на душе от протяжных гудков. А через неделю одновременно заголосили сирены всех почтовых катеров, разом выстрелили десятки ракетниц. Сгрудившиеся на угоре туруханцы прощально подняли руки и обнажили головы. Катера, поднимая ледяную крошку, покинули причал и ушли на юг — вверх. Люди долго стояли на берегу, и долго доносился печальный крик сирен — «прощайте!»