Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 41



-- А разве бывает?

-- Случалось... Вот так!

И Елена Михайловна своей теплой бархатистой ручкой провела по щеке Волчанского и остановила у губ, которые невольно вздрогнули и раскрылись, чтобы восприять неожиданное удовольствие. Сидевший позади адъютант завозился на стуле и кашлянул.

-- Кажется, начинаются явления, -- вздохнувши, произнес он в пространство.

-- Где?

-- Где? -- спросили несколько голосов задыхающимся шепотом.

-- Смотрите внимательнее! -- тихо баском ответил адъютант.

Елена Михайловна лукаво переглянулась с Волчанским, а потом, полуобернувшись к адъютанту, сказала:

-- Кажется, никто, кроме вас, не видал.

Адъютант, склонив голову, звякнул шпорами.

В перерыв, между спиритизмом и музыкой, Елена Михайловна атаковала и адъютанта: тот поручился, что среди военного люда живые картины встретят живое участие.

-- Поставьте франко-русский союз! -- предложил адъютант. -- Вы -- Франция, а мадам Картошкина -- Россия... Мне кажется, что эта картина привлечет массу публики... Я уверен, что даже враги ваши придут посмотреть...

-- Oh, Гa! C'est une idee!.. -- Мы стоим на высоком пьедестале, взявшись за руки... Над нами -- орел славы и символ всеобщего мира. Вокруг пьедестала -- группы пейзан и наших мужичков братаются друг с другом, а по углам, с понуренными головами, -- султан, Виктория...

-- "Бисмарк! -- подсказал кто-то.

-- Как Бисмарк? Зачем? Его давно нет!..

-- Э-э!.. Это ничего не значит... Тут важна идея, представитель политики... Бисмарк не умер!.. Он не умрет!..

-- Ну отлично! -- оборвала Елена Михайловна. -- Бисмарк!.. Все это озарено блеском электрического огня, утопает в зелени... Вы дадите свои цветы?.. У меня много, но надо еще больше.

-- С наслаждением, -- ответил один из гостей.

-- Музыка дополнит остальное. Сперва грянет русский гимн, три раза, с каждым разом тише и тише... и наконец едва слышно... И вдруг где-то далеко, далеко, чуть слышно, к последним звукам гимна присоединяется мелодия марсельезы... Некоторое время трудно разобрать: и гимн, и марсельеза слились. Потом марсельеза громче, громче... Браво, браво!..

Елена Михайловна вошла в такой экстаз от одного уже мысленного представления созданной ее фантазией картины, что захлопала в ладоши и закружилась, как девочка.

-- А Эстергази вы рядом с собою поставите? На пьедестале? -- спросил шутливо Волчанский.



-- Вы вечно смеетесь. Надо всем смеетесь... У-у, противный! Я знаю, что генеральша с ее "Женитьбой" вам милее всего на свете...

-- Елена Михайловна!

-- Верно, верно!.. Жена начальника... Нельзя...

-- Елена Михайловна!

-- Нечего тут!..

-- Ну хотите, я вам султана изображу?

-- Вам не пристало. Вам лучше -- Бисмарка... Дайте вашу руку!

И Елена Михайловна, подхватив под руку Волчанского, плавно двинулась с ним по комнатам. Они прошли зал, гостиную, столовую и как-то нечаянно попали в будуар. Прижимаясь левой рукою к Волчанскому, Елена Михайловна, при входе в будуар, незаметно толкнула свободной правой рукою тяжелую дверь и та, словно по мановению жезла волшебника, тихо притворилась за ними... В то же мгновение руки Елены Михайловны обвились вокруг шеи Волчанского и горячие губы впились в губы растерявшегося от неожиданности Александра Васильевича.

-- Люблю! Люблю! Люблю! -- шептала Елена Михайловна, быстро и порывисто целуя Волчанского, и тот не успел еще опомниться, как Елена Михайловна, как ни в чем не бывало, снова подхватила его под руку и увлекла из будуара. Волчанский, лицо которого горело, а губы еще ощущали впечатление поцелуев, шел, потупивши взор, и слышал только, как стукало его сердце о туго накрахмаленную грудь рубашки, да как гудели вокруг голоса.

-- Господа! -- объявила Елена Михайловна, -- Александр Васильевич наш: он согласился принять участие в живых картинах и отказался от "Блуждающих огней"...

-- Хорошо!.. Только, пожалуйста -- не в франко-русском союзе, -- поборов одышку, ответил Волчанский и почувствовал, как Елена Михайловна сжала ему руку, на которую опиралась.

-- Да что вы так тяжело дышите? -- спросила она с лукавой улыбочкой Волчанского, -- можно подумать, что ваше согласие остановилось у вас в горле?. Ха-ха-ха!..

И звонкий хохот заглушил голоса и смех присутствовавших.

VIII.

Чужестранцы жили в разных концах города, разделенные друг от друга громадными расстояниями, но это не мешало им видеться почти ежедневно. Выпадали однако такие дни, когда они переставали ходить друг к другу в гости, пить чай, спорить, читать вместе; бывало время, когда все это надоедало им, надоедало спорить все об одном и том же, петь одни и те же песни, надоедало видеть друг друга. Тогда они уединялись, сидели по своим углам и занимались поодиночке. Вероятно, причиной таких перемежающихся уединений было однообразие времяпрепровождения, однообразие лиц, голосов, чересчур близкое, детальное знание друг друга, знание, кто из них и как думает, что скажет и как в известном случае поступит. Нападала тоска. Казалось, что этим людям, близким между собою по идеалам, верованиям и традициям, людям с одинаковым прошлым, настоящим и, вероятно, будущим, -- не о чем было говорить... Все давно сказано, все ясно и... и невыносимо скучно... Тогда они были похожи па супругов, проживших вместе очень долго и не имеющих что сказать друг другу. Как два узника, соединенные одним замком и стенами, в конце концов не находят утешения в общении и начинают раздражать друг друга одним своим присутствием, -- так и они по временам становились в тягость друг другу... Каждому было тесно в замкнутом кружке нескольких товарищей, душно в своих конурах, похожих на клетки. Душа рвалась на простор, на волю, мысль жаждала широкого размаха крыльев, взлета в высь, все существо рвалось к труду, к переходу от слов к делу, к практической жизни. А эта жизнь ускользала, проплывала мимо... Тогда им было тяжело и не хотелось смотреть друг на друга, потому что каждый видел в другом только свое отражение, собственную печальную тень...

Такое состояние иногда длилось очень долго. Но лишь только жизнь европейского общества выдвигала какой-нибудь интересный вопрос, лишь только отечественные газеты приносили из столиц какую-нибудь крупную новость общественного характера, -- призрак одиночества исчезал, уединение становилось невыносимым, и они снова сходились, чтобы поделиться своими думами и чувствами; что-то толкало их тогда друг к другу, снова загоралась тухнущая энергия, снова хотелось общения, бесед... Дверки клеток, казалось, снова растворялись, и мысль, расправив крылья, улетала в заоблачные края и не хотела опускаться на землю, где было тяжело и тоскливо.

Чаще других и на более продолжительное время, чем все остальные чужестранцы, впадала в такое состояние тоски и одиночества Софья Ильинична Натансон, акушерка без практики, еврейка.

Жизнь этого человека представляла одну из тех трагедий человеческой души, которые проходят тихо, без эффектов, незаметно для других...

Софья Ильинична еще маленькой девочкой попала вместе с матерью в ссылку и здесь росла в кругу людей, для которых национальность не имела никакого значения. Эта жизнь в далеком краю, в снегах и лесах восточной Сибири, была полна всяческих лишений, но эти лишения миновали девочку, потому что всей тяжестью своей ложились на мать. Мать любила Соню до безумия, как только может любить человек то единственное у него на свете существо, в котором сосредоточились, как лучи в фокусе зеркала, все воспоминания, все привязанности, вся радость и горечь жизни. Маленькая Соня почти не помнила отца. Смутный образ его, изредка встававший в ее памяти, скоро совершенно исчез, затушеванный временем и жизнью. Но у них сохранилась старая выцветшая от времени фотографическая карточка человека с грустным лицом, и Соня по этой карточке старалась воссоздать в своей памяти утерянный образ, представить себе живого папу, представить, как он говорил, какая была у него борода, какой костюм -- все до мелочей... Здесь приходили на помощь фантазия и рассказы матери. Мать часто смотрела на этот портрет, и слезы скатывались по ее исхудалому лицу. "Это -- твой папа!" -- говорила мать и рассказывала девочке, как папа любил брать Соню на руки и подкидывать к потолку, как ходили они к папе на свидание, происходившее через частую проволочную решетку, как папа целовал Сонин мизинчик, продетый к нему чрез решетку, и как потом он умер один, вдали от Сони и от ее матери. Девочка внимательно слушала, -- и в ее памяти не то слабо мелькала тень стертого временем впечатления, не то просто рисовалась картина, созданная воображением на основании этих рассказов матери. Иногда Соне казалось, что она хорошо помнит, как продевала в решетку к папе свой пальчик, помнит даже, что тогда ей казалось, что папа, как птичка, сидит в клетке.