Страница 8 из 14
Ко мне на время чтения приставали ухватки некоторых героев – впрочем, совершенно произвольно – что-то от Ромео, а что-то от Меркуцио – но и к ним сдается мне, как тот самый листик, приставший к спине Зигфрида, приставали мои мальчишеские повадки: у Меркуцио было мое чувство страха, у Ромео моя постоянная надежда на людскую доброту.
Быть может, и Муза моя, не нарушая прозрачного равновесия, именно здесь меня впервые тронула за голову.
Я теперь хочу восстановить тот свет, теплый и спохватившийся и все же такой молчаливый свет нашей жизни, который наполнял на Потемкинской наши две комнаты. Мне кажется, что он и сейчас где-то сияет в том мире, который не подвержен законам тяготения и возраста – и ощущается он в те минуты, когда душе вдруг возвращается свобода движения, и она как будто учит этому тело, только теперь это уже не чтение, а записывание какой-то партитуры, из которой и складывается потом этот провеянный и безразмерный образ жизни; или это всегда было мне так близко, а Муза лишь терпеливо шептала и ждала, пока я научусь по складам подбирать слова, совпадающие с движениями моей души, для которой Муза не меньше и не больше как сестра.
В эти минуты свет на Потемкинской опять зажигается, и дедушка опять жив, и чувство ясного предназначения и любимой жизни опять просыпается во мне.
Мое первое путешествие в Италию брало начало именно отсюда и здесь ему был подведен итог: я прибежал рассказывать про Рим, про сдобные фонтаны Пьяццы Навоны, про нервную красоту Флоренции именно сюда, к дедушке и Лене.
И все же мы вынуждены вернуться к Новгородской.
Здесь живет мой герой. Живет – в то время, когда не решилось еще ничего толком об отъезде и о продаже квартиры, когда многие родственники уже умерли.
Герой мой – назовем его Андреем – не знает ничего о той жизни, которая ожидала нас с тех пор. Мы с ним почти что близнецы. Без меня он бы никогда не решился что-либо доверять читателю, в силу врожденной и яростно охраняемой скромности – я без него… не был бы тем, кто я теперь. Ему я обязан многими поворотами внутреннего роста…. и, пусть это кажется преувеличением – как бы ни был он мне непонятен, это он в те самые годы, на самом гребне девяностых, как будто был мной.
То же самое умение стушевываться, когда он не в своей тарелке – среди своих родственников он казался и растяпой, и странным мальчиком, и даже неудачником. Но у него была своя Потемкинская, и там он был другим.
Все началось с того, что жизнь пошла как-то иначе. Почему-то это началось со среды.
Он думал, что надо поверить окончательно в это чудо. И Слава Богу! Я бы сейчас на его месте говорил о том, что надо определить границы этого чуда – где, скажем, оно заканчивается, на стрелке Васильевского острова или в начале Каменноостровского: а вдруг там есть мертвая зона, не освещенная солнцем земля? Но это я говорю сейчас, что-то подразумевая, а тогда ни я, ни он не знали, как это все обернется. И я никогда не буду на его месте.
-–
4.Сыро
В сыром воздухе остаются нежные плотные рытвины от женских фигур в синих футболках и темных кофтах – это приехала какая-то студенческая делегация. Смотришь с крыльца дома: на них еще не осела наша дачная сосредоточенная беззаботность.
Особенно женщина с большим бюстом как-то утешающе-ясно возникала перед глазами.
Самое время, выйдя на улицу, вынуть из кармана пряник, который тут же пропитается сыростью, и воздух рядом запахнет сырым пряником.
Но бросим задумчивость. Есть всегда несогласный с тобой мир, и он подсказывает. Я так и не разобрал чемодан. Это получается, что я еще не до конца приехал.
Прихожу домой, купил всего лишь сока и кофе: ты стоишь посреди комнаты в боди и застегиваешь джинсы, а одна лямка съехала. Тебе идет, когда на тебе что-то легкое, обтягивающее и видны плечи. Я жду от тебя нежности, всегда неожиданной – что-то вроде нежности Офелии, совершенно непригодной, неуместной. Именно такая мне нужна.
Но ты убегаешь.
Однажды ты простудилась, сняла с себя пижамный верх и стала мазать маслом грудь. Она упруго и мягко скользила, падала, ты поднимала обе груди вверх умывающим движением, соски от теплого масла разбухли.
А еще я люблю, когда ты наклоняешься с голой грудью.
– А кого же мне еще любить?
Эта фраза виснет в сыром воздухе, который радостно тревожит меня.
Мне многие говорят…
––
Мне многие говорят, что жить не страшно. Наверное, это, действительно правда, когда в глубине у нас что-то происходит.
И недавно моя жена опять купила новую чайную чашку, и меня это успокаивает.
Иногда я распахиваю шкаф и вижу наши разномастные чайные чашки: зеленую со стрекозой, которую мне сын еще трехлетний радостно выбрал – а это для папы! – и вижу, как блестят снежной искрящейся белизной, в которой, наверное, так хорошо отсвечивает молоко, фарфоровые оборки двух наших первых парных парадных чашек. Наверное, иногда накрахмаленные платья также искрятся прямо в глаза. А еще есть бессмысленно-гордая чашка, носящая темное стеклянное пальто с зауженной талией. Это наше приданое, появившееся после свадьбы.
А вот та новая чашка с очень большой загогулиной ручки, которую моя жена купила недавно. Недавно – это за два дня до отъезда. Она уехала в Питер и вроде бы собиралась все успеть за неделю. Набухший ком проблем вызвал ее туда и мне почему-то кажется, хотя нам не по восемнадцать лет, что ее вырвали из моих объятий. Я сразу почувствовал, как пусты эти объятия. Рукам стало нечего делать, они ощутили свою неприкаянную величину.
В конце концов им остается только писать.
Быть может, душа моя мыслит. Но сердце… сердце грустит. Руки же слушаются сердца. Поэтому то, что я теперь пишу – так грустно.
Она стояла, прислонившись к стене, и слушала, как я, затаив боль скуки, по пятому разу выслушиваю какое-то дурацкое упражнение с двумя застрявшими ошибками, а у девочки совсем заплетаются руки. Совсем гематогеновые губы, печально распахнутые глаза. Только, быть может, она не осознает своей печали. Вся она – какой-то нелепый образ доброты. Только уж слишком запуганный. А еще она не осознает, что похожа на Юлю Шагаль.
Дача. Наша комната с низким потолком, глядящим исподлобья. Юля заметно выросла и стыдится своих женских угловатых размеров, а я помню, как мы с ней на соседнем участке играли в бадмингтон, и она терпела мое неуменье, и вскакиваю на постели, чтобы показать ей какую-то страшно важную точку на карте мира – что-то посреди Евразии. Может, пустыню Гоби? Где теперь Юля, сколько у нее детей? А эти сумрачно-зеленые просторы огородов теперь, наверное, превратились в огромный горячий сон, и я чувствую себя легко в его угодьях. За картофельным полем все та же дорожка вниз, к мосткам над заросшим ряской ручьем – я уже перебежал мостки: обычный маршрут за молоком.
Нет, на Юлю Шагаль она не похожа. Если б не это прижимание к стене и то, что она явно стыдится своих долговязых женских размеров. Юля ведь тоже смотрела на меня с медлительной добротой жирафа: как бы меня не задеть, не раздавить.
Я стал очень медлителен.
5. Бормотание о пуделях и домах
Я знаю, где есть этот невысокий заросший дом. Он похож на гренадера из сказки и жука-оленя одновременно.
Странно это все, странно.
– Только что ж вы так кричите?
Сколько забот у маленького пуделя. То он чешется, яростно впиваясь себе же в спину. Ожидает, задрав морду, что хозяйка откроет ему дверь. Но хозяйка не открывает ему дверь: он лезет на кровать, толкается, и она решила эту ночь поспать спокойно.