Страница 6 из 14
Не обращали вы внимания, что есть такой барельеф с балеринами на улице Маяковского, которые всегда повернуты спиной и три четверти года разминаются в какой-то жутко тесной и душной бальной зале, а когда повалит снег, который залепляет им спины и из головы делает огромные клубни – вот именно тогда они и начинают танцевать? Мимо них я каждое утро ходил в школу. Мы, правда, не здоровались. Когда я шел домой, они явно отлынивали от своих танцев и па. Их спины изгибались уже ленивой и теплой дугой.
(Обидно самому себе быть редактором: там действительно, есть круглая ротонда, полная в будни маленькими балеринами – это все наш культурный багаж-Эрмитаж, картины Дега, все эти крохотные кариатиды-хризалиды, но постмодернизм по боку – там барельеф геройского свойства: голые люди, укрощающие голых коней, просто ходишь каждый день и словосочетание «Театр балета им. …» выдает вот этот вроде бы уже навсегда существующий барельеф как зрительную визитку).
Люди так любят обертывать звуки во что-нибудь. В чувства или в слова. Обертка протирается посредине или просто мнется, а сквозь нее, как сквозь зеленый треснувший фантик, проглядывает голое плечо или щека звука.
Так кто ты?
Быть может, в Питер и стоит возвращаться только из-за того, что кто-то в большой дедушкиной комнате десять лет назад не выключил электричество…
Остаются капли. Они сползают одна за другой как слезы. В каждой из них судьба. В одной капле – Лиза, подбрасывающая шкварки на сковородке – А что я, святая? В другой – круглощекая Алена, из круглого шарика-глобуса скакнувшая наконец замуж и стремительно повзрослевшая и разомлевшая. Чертов весь в одеянии сна, как в шубе: у нас на канале весь день убивают. Так что приходи.
У подфонарной теми глаз подбит.
Канал
Конечно, я мог бы сравнить накрапыванье дождя во двор-колодец с мокрой веревкой, разматывающейся в сырую тьму обыкновенного колодца, но зачем?
Хорошо нюхать прохладный влажный глазок розы, тем более, если знаешь, что она живет на третьем этаже, и сейчас как будто ждет тебя, подровняв ногти пилочкой.
Довольно высокая девушка, приверженица мягких атласных блузок. Ее можно увидеть, если встать на цыпочки. Это окно над жестяной, мокрой крышей в бомбоубежище.
Когда она садится за кухонный стол, юбка задирается, оголяя колени в прозрачных колготках. Нет, это не тот сон. Наяву уже, а не во сне, я прихожу в этот двор. Ее муж довозит меня на мотоцикле. Мы поднимаемся на третий этаж. Оказывается, она училась в моей школе – да, конечно, выпуск 86-го, на два года раньше. Она оказалась ниже ростом, не носит уже белые атласные блузки, и совсем не такая, какой казалась мне в школьном коридоре. Скорее она южанка и мечтает о ребенке. Из нашего класса первой родила Лена В., совершенно раскосая, жившая справа от подворотни, где барельеф с людьми и конями, когда идешь в школу.
Хочет поговорить со мной, но муж все время оказывается рядом. А девичья фамилия ее Торопенко.
Где-то недалеко отсюда должен располагаться Басков переулок, или это он и есть, когда выйдешь из двора.
Надо вернуться, надо отыскать тот другой, нужный сон. Так всегда и делаешь, когда досыпаешь.
Когда я закрываю глаза, до меня сначала доносится стук – что-то уронили – и по тому, как дзынькнул сухой звонок, ударившись о стойку для ботинок и погасая в мужских ботинках, понятно, что далеко от меня в самом конце невообразимо растянутого сном коридора сосед уронил свой велосипед: наверняка на бордовые ботинки дяди Бори, который пришел к нам в гости. Только пошевелили велосипед, чтобы вытащить его из-под груды тапок и под равнодушное зевание ботиночных ртов, как я начинаю слышать – медленно и припадая на разные ноги, пробирается через коридор в кухню шаркающая неизвестность, и, чем внимательнее я вслушиваюсь, тем медлительней становится это шарканье, замедляясь… Оно мучает обещанием «Я сейчас… Я сейчас». У нас не было пожилых соседей, ведь не может же это быть прабабушка, она и в гостях- то на Потемкинской бывала редко, и у нее было совсем другое шарканье.
Шарканье продолжается во сне неделю, уже закончились будни и опять начались выходные.
Пока терпеливая путница шла, постоянно шаркая, коридор вдруг пошел вращаться и повернулся ко мне другим концом, опять с велосипедом, ботинками, уже не дяди Бори, а скорее всего нашего Дилевского, приехавшего за это время из Москвы на двухдневную побывку. Я слышу его спокойный, чуть квакающий голос: Никого там нет. Но шарканье продолжается, и вроде бы я сам, нынешний, стою с этой стороны двери, пока тот я, мальчишка, пьет вместе с дедушкой и Дилевским чай со сливками и сухарями, и вот-вот придет Лена.
Пока мы ждем Лену, мне во сне снится сон. Три квартиры, знакомые мне с детства, видятся мне одновременно, только кто-то расставил их на одном плоскостном развороте, как будто это бумага, на которой можно построить тригонометрическую модель, оживающую на ходу. В одной квартире, разрезанной пополам, нахожусь я и разговариваю с бабушкой обо всяких грустных газетных новостях (газеты – это всегда грустно), пью чай и переживаю откровенно дневные мысли; в соседней квартире, по счастью пусто, но мне из моей наполовину срезанной кухни очень хорошо виден край стола, как будто отрубленного с пачкой газет и чайником, который прихлобучен полотенцем, дедушку я не могу видеть, он оказывается с другой стороны среза, он давно уже с другой стороны среза… Так или иначе, логики в построении перспективы никакой, и почему это именно наша кухня и дедушкина большая комната, не понятно, хотя понятно – и там, и там ели и дольше всего сидели… Почему в кухне линия среза проведена горизонтально в ширину, а в дедушкиной комнате горизонтально в длину – ни у кого не спросишь. Что же касается третьей комнаты, то она существует только по диагонали, так что Андрей, вернувшийся с работы, ходит в ней и пропадает, как будто уходя за занавеску, то выходя из кухни с тарелкой, если его не шуганет мать, а то вдруг берясь за осколок телефона – это все, что видно.
Кажется, он позвонил мне.
Я, не снимая никакой трубки, с ним разговаривал. Он был очень озабочен, перебирал рассеянно и нервно какие-то бумаги с печатями, поворачивал бумажную пачку другой стороной, и казалось, что видишь пачку в трясущейся машине, он искал что-то мельком на обороте. Он, конечно, прекрасно помнил о нашей ссоре, в комнате у него затхлым столбом висел тусклый старый свет.
Кошмаром, ради которого построили эту схему, было то, что он говорил:
« Ты хотел придти. Ты приходи, я тебя жду… Будут все рады тебя видеть… Если ты захочешь придти. Я должен тебя предупредить. Лучше всего идти по набережной канала… потом заворачиваешь… Или, если хочешь, не приходи… а то ведь уже поздно. Полночь. Здесь у нас иногда даже в 10 часов убивают. Имей в виду, у нас на канале убивают теперь каждый вечер. Зверски. Мы с мамой даже боимся выходить, как и все, впрочем. Ну ладно, я тороплюсь. Пора, коль скоро полночь. Есть у меня тут одно дело. А ты пока, если хочешь, приходи. Лучше завернуть на канал… так быстрее».
Я ответил: Я не приду. Как-нибудь в другой раз. Хотя чего мне было бояться? У него в квартире был день. Тусклое солнце проталкивалось в открытое высоченное окно. И никогда не жил он на канале. И безвредность кошмара была еще в том, что и канал, и парадная дверь его подъезда, и сама лестница, и входная дверь его квартиры находились вне среза – следовательно, мне ничто не грозило.
горькие все это мысли
то ли говорят, то ли бормочут
Горькие все это мысли. Горькие в моем возрасте, даже если один хороший человек говорит мне часто по телефону, что я умный человек.