Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 14

И вот теперь я сказал Лене:

– Я сказал Оле: Отпусти меня.

Зачем я это сказал Лене?

Ведь я так – слово в слово – не говорил.

Сегодня мне приснился Леша С. У него всегда немножко пахло изо рта, весь он был большой, немного похожий на бычка: он потел в играх, у меня и у себя дома, действительно, как бык, и как бык был неутомим. Он от чего-то предостерегал меня. Во сне весь его запах и пот вспомнились мне, хотя от него самого не исходило никаких привычных запахов.

Он был бы хорош на роли увещевателя, потому что в наших разговорах с ним он в девятом и десятом классе как будто старался меня не обидеть и в то же время, с детской мудростью, которая едва заметна самим детям, как будто берег меня, чтобы я, не дай Бог, не сотворил какой-нибудь ерунды. Только все это было в интонации, в неожиданной виноватости взгляда, когда мы с ним разговаривали о каких-то группах, танцующих брейк, или о чем-нибудь, что мне совсем уж было неинтересно – и он безмолвно извинялся, но как будто не только за то, что говорит о какой-то чужой мне вещи, а за что-то еще другое – за то, что ожидает меня…

Так мы не замечаем предостережений увальней и оглушительных толстяков, которые много потеют.

Глядя вперед

А он, глядя вперед – или перед собой, как еще порой советует нам живущая в нас старая лексика, всегда знающая тяжесть хранимых ею обетов – видит нас и видит за нас: там, где я с кем-то близким ругаюсь, хотя довольно все-таки бережно и одним краем мыслей уже отходчиво, и чего-то еще требую от близких – да, в основном понимания – чего-то еще жду от людей – да еще пока что – всего; и там дальше, где я, пишущий и сам глядящий вперед, где-то подразумеваюсь рядом с тобой. Так, сынок? Так ведь, так. У тебя будет шумная и довольно ясная деятельность, и, может, ты разрешишь своими усилиями, зачем нужна пропасть между творчеством так называемым – ведь пишут не из ощущения утвердить это понятие – и строящей себя жизнью. А, может, нам и удастся сгладить, срастить поближе неровные края этой тектонической трещины – а, может быть, и не нам.

Ты глядишь вперед – и упираешься в мою спину – а не отсюда ли, от взгляда вперед и возник вобравший в себя этот взгляд глагол «вперять»? – и бурная соска ходит в твоем трудолюбивом рту, а палец левой руки глубокомысленно давит на ее пластиковую крышку, руки в розовых прожилках, в можжевеловых веточках, и из всего этого ясно, что ты мал. Ясно, конечно, не тебе и не мне, а тому, кто тебя в данную минуту не видит, и, главное, не видит, как в глазах у тебя отражаются родители, живущие нелегко, интересно, беспокойно, не всегда справедливо.

А вчера подбрасывал кричащего сына. У тебя был твердый живот, и я сам стал прыгать на кухне, трясясь от пола до потолка в какой-то конвульсии – я встал, мама твоя спала, так получилось… – и один раз я дунул тебе в твой кричащий рот. Все это, пока молоко в печке не согрелось.

Иногда мы просто худые переписчики своих поступков.

––

8. Пора уезжать.

Лариса Р. просит передать пакет в аэропорт человеку, улетающему в Питер. Видение уплывающей лысой головы в стеклянной трубе коридора, ведущего к посадочным отсекам. Вспомнил отца. Так же уплывала его голова, и ни он, ни я – мы друг в друге ничего не поняли. Он не понял, зачем нужно было меня отпускать на Запад, а я – зачем он считает, что он отпускал.

Как отдельные листки – все эти дни.

Приехавшая из Германии Алена.

– А у вас здесь лучше вещи, как я посмотрю. И еда вкусней.

Согрешили. У нее жених – немец.

Разговор в Monoprix:

– Посмотри пожалуйста. (Показывает ему в кабинке лифчик на себе.)

– Я это себе от его имени подарю.

– Что, лифчик?





– Нет, все вот это.

Какая у нее бесшабашность и непосредственность …

– Интересно, какую мне тему выбрать?

– Ты о чем?

– Ну вот, например, то, что для нашего поколения была армия…

– Как ты думаешь, мне пойдет такое полосатое?..

К чему вся наша хваленая образованность? Если кто-то из нас, живя здесь, все-таки решается служить России, без всякого переносного смысла, то он окажется в тупике. Отсюда что-либо сделать практически невозможно. Или это мне так кажется, но во всяком случае, кажется оно мне, а не кому-то другому. Надо бежать из этой приукрашенной лавки как можно скорее!

Здесь пахнет дорогой материей, здесь хорошо пришивают пуговицы и прячут шов, здесь залы, прохладные в жару, из-за навевающего в вентиляционные щели воздуха, здесь сияют аккуратные лампочки в туалетах и в концертных залах и везде и даже кое-где на вокзалах – дотошно-чисто. Вы этого хотели, Петр Яковлевич? Кто из западников этого хотел? Я сам в семнадцать лет хотел, чтобы у нас и вокзалы и отхожие места стали чище.

И те, кто был на родине, говорят, что к этому уже есть поползновения.

Я семь лет торчу на Западе… я всего лишь один раз был дома.

Иногда мне кажется, как много я всего не успел.

Я не играл здесь ни на одном органе. Вру: в маленькой церкви в Авиньоне. Я не выучил греческий и немецкий и сразу бросил латынь. Я все еще не дочитал Сервантеса. А Данте в оригинале?

Но чему равняется мой скарб? Русско-французский словарь. Словарь Даля, буква "П". Молитвенник, подаренный мне в Зеленогорске долговязым Денисом. Данте и Петрарка, томик Пушкина, зеленый томик Мандельштама, купленный в Перми на вокзале, желтая книга Булгакова. "Страсти по Матфею", Моцарт, Вивальди и "Детская" Мусоргского, записанная на старую кассету, и такой же старый Шопен, от которого тоска подкатывала к горлу еще в Италии, а потом здесь на студенческом коленкоре, потому что было ясно: я что-то упустил, а музыка возвращала мне меня же самого, невредимого, безостановочно несущего с собой ощущения и природу в детстве, и хотелось тогда сразу, сразу уехать. Что-то ведь помешало.

Но мне что-то непонятно: неужели у меня не было бы всего этого, останься я дома? А то ведь теперь "Обломова" и Салтыкова-Щедрина с Замятиным я выискиваю, побираясь, то выпрашивая, чтобы одолжили, то состоя в бесчисленных библиотеках Большого дворца, имени Тургенева… ах, да Бог ты мой!

В Греции я не был, византийского пения не слышал. Хотя, быть может, и есть в Париже греческая церковь. Или, как говорит, один приятель-художник: зайди в любую церковь, а в ушах поставь себе византийское пение.

Ну как можно отсюда служить России?

Эмиграция носит на спине увезенный невидимый скарб, где радости тесно переплетены с неудачами, и боится, что кто-то разрушит ей эту тоскливую иллюзию. Смешно, что, когда они входят в двери, невидимый горб не задевает верхней притолоки. Они способны по большей мере на тараканьи бега – и то непонятно, на каких тараканов ставить.

Не одолжите ли вы мне своих тараканов, профессор?

Ведь есть среди них профессора и инженеры, рисовальщики из детских журналов, абстракционисты и недоучки с тремя высшими образованиями.

Но кто мне объяснит, зачем было заводить русские магазины с польскими и немецкими малосольными огурцами в банках и пирожными душераздирающего цвета? Чтобы кого утешить?

Ведь все равно все наши русские семьи любят хороший рассыпчатый творог. Молодые семьи еще как-то беспокоятся об этом, прожив не более двух лет. Тогда еще можно ездить в еврейский магазин где-нибудь у Северного вокзала, где на полках и прямо на полу стоят огромные мешки с орехами, с красно-коричневыми горами кумина, который вот-вот просыпется наружу, и все будут чихать, где лежит длинная маца, бережно завернутая в мутный полиэтилен, где опять же всякие малосольности в банках с разлапистым красным семисвечником на боку, где даже можно найти греческий сыр фету и нашу гречу. Только творог женщины берут в каких-то других магазинах.