Страница 6 из 22
Кольцо «четверки» было на Голодае. Проскрежетав, трамвай стал. Старичок кондуктор развернул на коленях белую салфетку, достал из сумки бутерброды. Санька огляделся и пошел по мягкой пыльной тропинке к заливу, прямо на большое пылающее солнце. Было неестественно тихо после городской суматохи. В небе пел шальной жаворонок. Словно оплавленный солнцем, струился залив, дыша той особенной морской свежестью, от которой раздуваются ноздри и быстрее колотится сердце.
Тропинка медленно раскручивалась между редкими кустами, маленькими сараями, рыбацкими, густо просмоленными лодками.
Санька успокоился. Он шел и старался думать только о море, о солнце, о чайках, о том, что видел сейчас.
Вдруг впереди, у самой воды, он заметил людей. Их было трое — темноволосая девушка в красном купальнике и два парня. Один из парней, ярко-рыжий детина, рванул у девушки с руки часы… Она отпрянула и, видно, хотела бежать, но второй подставил ей ногу, и девушка упала. Тогда чернявый пинком заставил ее подняться и рванул маленький красный лифчик. Раздался треск, лифчик оказался в руке у чернявого. Девушка прикрыла ладошками груди. Рыжий с размаху ударил ее по ногам, и девушка, судорожно взмахнув руками, снова упала в песок.
— Эй! — крикнул Санька и удивился своему голосу, резко прозвучавшему над гладью залива. — Эй! — крикнул он громче и рванулся к парням.
Чернявый оглянулся лениво, словно нехотя, и, глядя на Саньку, небрежно опустил сорванные часики в нагрудный карман клетчатой рубахи. Он молчал. И в этом молчании Санька почувствовал угрозу.
— Отпустите! — крикнул он неестественно громко.
И тут увидел, что рыжий начинает заламывать девушке руки. Санька кинулся на него, опрокинул, налетев с разбегу, но рыжий вскочил, как деревянный болванчик — Санька даже не успел опомниться, — все так же молча взял его за плечи и с силой толкнул…
Толчок был резким, и Санька подумал, что сейчас упадет, но вдруг почувствовал спиной какой-то холодок и ощутил входящую тонкой струйкой боль…
Рыжий смотрел на Саньку внимательно, словно хотел понять, очень ли ему больно. Санька увидел безразличные глаза и много-много мелких морщинок около крошечного старческого рта и услышал первое произнесенное парнем слово.
— Сука!
Санькино тело покрылось холодной испариной. Нет, не от боли — он ее почти не чувствовал, а от страха, что теперь уже ничего не поправишь…
Он заваливался, заваливался и, падая, сквозь белую пелену увидел, как побежали те двое, побежали и растворились в наплывшем тумане…
Выздоравливал Санька медленно. После больницы через день приезжала к нему молодая суматошная врачиха.
— Ну как, Алексан Алексаныч? — говорила она всегда с порога. — Выздоравливаете?
Она шумно садилась, переворачивала вверх дном содержимое своего чемоданчика — искала стетоскоп, а потом доставала его из большого кармана халата.
Санька постоянно удивлялся тому, сколько всего понапихано в ее чемоданчике. Там были капроновые чулки, конфеты, старые конверты, пачки с вафлями. Почему-то маленькая плюшевая обезьянка. И все это вперемешку с таблетками, ампулами, какими-то пробирочками.
Врачиха заставляла Саньку приседать, дышать глубже и не дышать совсем, говорила улыбаясь:
— Ну, вот и хорошо!
Чего было во всем этом хорошего, Санька не понимал, но приходы врачихи вносили какое-то оживление. Он молча выслушивал ее наставления, а однажды решился прочитать врачихе двустишие из попавшейся ему на глаза книжечки греческих эпиграмм: «Мне ни клистира не ставил Фидон, не притронулся даже; только в бреду я о нем вспомнил — и умер тотчас».
Врачиха не обиделась:
— Ну вот, Алексан Алексаныч, греки издевались над врачами, и вы, неблагодарный, продолжаете это популярное нынче дело. А в общем-то есть за что, — сказала она, запихивая все обратно в чемоданчик.
…Вечерами Санька любил сидеть на балконе. Теплый духовитый воздух шел из Сосновки, вдали виднелись красные пунктиры радиомачт, яркое пятно подсвеченного прожектора Исаакия, бесчисленными огоньками мерцал город. Можно было часами смотреть на полыхание этой необычайной россыпи огней, на далекие вспышки электросварки, угадывать по чуть уловимым приметам расположение порта, пригородов, больших улиц.
Город, такой шумный и суетливый, на расстоянии казался тихим и сонным. Санька с трудом мог представить себе сутолоку Невского, потоки автомашин и грохот трамваев. Здесь, на Поклонной горе, под балконом у Саньки, тишина. Отчетливо слышны голоса редких прохожих, чей-то смех. К ночи издали, со стороны залива, наползает медленный, тягучий туман, обволакивает парк и дома. Слабо просвечивают желтые пятна фонарей. Становятся слышны звуки, которых раньше не было совсем. Как будто где-то рядом, под окном, гудит электричка. С непонятным шелестом стучат экспрессы. Натужно гудя, ползут на гору машины. Где-то заливается милицейский свисток, хлопает калитка. Громкий женский голос зовет какую-то Машу. Становится даже слышно, как в Озерках приглушенно тарахтит моторная лодка.
Санька вспоминал блоковские строчки:
У Блока под стихотворением «Незнакомка» стоит подпись: «24 апреля 1906. Озерки». Где-то тут, рядом с Санькиным домом, увидел Блок, как «среди канав гуляют с дамами испытанные остряки…»
Санька много раз собирался выяснить, в каком же доме останавливался Блок, но так и не узнал.
Часто, бродя по тихим улочкам, Санька пристально разглядывал уцелевшие от бомбежек и пожаров деревянные домики и даже облюбовал один из них, который, по его мнению, больше всего подходил бы Блоку. Саньке казалось, что именно здесь жил поэт, спасаясь от летней духоты петербургских улиц, от назойливых обожательниц.
Двухэтажный дом стоял на склоне Поклонной горы и отличался причудливостью архитектуры, изощренной вычурностью деталей. Вероятно, он принадлежал какому-то художнику, потому что над крышей возвышался большой «фонарь», а по вечерам, когда не были задернуты тяжелые шторы, можно было заметить, что темные бревенчатые стены сплошь увешаны картинами.
Саньку порой мучило неодолимое желание подойти к калитке и позвонить в маленький медный звоночек, пройтись по саду, по комнатам. Он уже было решился, но в последний момент передумал: «Ну что я им скажу? Разрешите посмотреть?.. А вдруг у них маленькие дети и мания подозрительности…» И проходил мимо.
Таких причудливых деревянных домов, поскромнее этого, сохранилось в здешних краях немало. Лечебная, Лиственная, Лагерная улицы сплошь состояли из ветхих от старости, непохожих друг на друга домов, удивлявших то необычными, затейливыми террасами во весь фасад, то крытой галереей на столбах. Один дом напоминал распустившую крылья птицу, другой был украшен запутанной резьбой, третий, исполненный презрения ко всему свету, смотрел на улицу одним-единственным окошком.
Сейчас, пока врачиха еще не разрешила Саньке выходить на улицу, он подолгу сидел на балконе, облокотись на чугунные перильца, и смотрел на эти домики, окунувшиеся в густую зелень садов. «Скорей бы уж на волю, пройтись по улочкам, махнуть на Невский, заскочить в газету, — думал он. — Ну что дают эти короткие набеги ребят из редакции! Одно расстройство. «Старик, как здоровье? У нас все по-старому: шеф злобствует, в секретариате режут, не дают заработать. Галка Соловьева написала отличный очерк».
Саньке хотелось самому окунуться в эти дела: «Ну скорей бы, скорей…» И в то же время откуда-то выплывала неотвязчивая, назойливая мысль: «А как же быть с редактором? Так, как ни в чем не бывало, войти и сказать: «Здравствуйте, Борис Григорьевич».
Она пришла ранним декабрьским вечером, когда Санька, проголодавшись, готовил себе ужин. Резкий звонок прозвучал неестественно громко в пустой квартире.
Санька открыл дверь и, увидев девушку, спросил: