Страница 11 из 21
Медленно и лениво копошились мысли: «Кто знает, может, и нет ничего страшного в предложении Риполла. Все законно, все легально. Если удастся, если старуха не будет злобствовать, он действительно наследует многое. А потом…»
Он не хотел думать, что будет потом. Он знал, что сейчас крепко заарканен из-за чертовой кинонелегальщины. Жорж мягко стелит, да жестко спать… жестко спать. Виктор зябко поежился: тюрьма, камера… Он резко повернулся, глубже засунул руки в карманы брюк и зашагал, не думая куда.
Спустя два часа Виктор вернулся домой. Он словно постарел за это время. Серое лицо, бескровные, вздрагивающие губы, шаркающая, стариковская походка. Да, это были трудные часы в его жизни.
Соседка, открывшая дверь, всплеснула руками.
— Что с вами, голубчик, на вас лица нет? Простудились! Я аспирин принесу. — И, захлопнув дверь, добавила заговорщицки: — А вас, Витюша, поди, два часа гражданин дожидается, говорит, родственник. Из Киева приехал. Фрукты привез. У меня сидит, чаевничает. Симпатичный товарищ, веселый…
— Из Киева? — переспросил Виктор.
Глава VII
ИМЕТЬ И НИЧЕГО НЕ ДАВАТЬ
Со временем вы поймете меня
Когда приходит старость,
перестаешь считаться с чужим
мнением и делаешь то, что тебе
действительно хочется. Сименон, «Мегрэ и старая дама»
Тишина в квартире Бухарцевой показалась Федору Георгиевичу зыбкой, неверной. Он стоял в большом полутемном коридоре и ждал возвращения Насти. Девушка отправилась к хозяйке доложить о приходе полковника милиции. Прошло пять минут, она все еще не возвращалась. То ли уговаривала Бухарцеву, то ли помогала одеться старой женщине, чтобы пристойно встретить гостя.
Пять минут немалый срок. За это время Гончаров успел осмотреть замки на входной двери, прочность цепочки, исправность глазка. Прошел в кухню и проверил затвор черного хода. Все оказалось в порядке.
«Бастион», — мысленно окрестил полковник милиции подступы к квартире. И все же ощущение тревожного неблагополучия, царившего в доме Бухарцевой, не покидало Федора Георгиевича. Это чувство тревоги пришло к нему еще на пятьдесят третьем километре, когда он увидел знакомый номер машины, проехавшей по Садовой улице, а позже познакомился с искусным иконописцем.
Чуть слышно скрипнула дверь, и на пороге комнаты появилась Настя. Не говоря ни слова, она заговорщицки подмигнула и показала рукой: дескать, идите, вас ждут.
Кутаясь в большую черную шаль, Ангелина Ивановна с трудом поднялась навстречу. Отекшие ноги, втиснутые в широкие войлочные туфли, желтый цвет лица, мешки под глазами, бескровные, тонкие губы — все говорило о тяжелом заболевании Бухарцевой, о том, что дни ее сочтены. Дышала она неровно, прерывисто.
Гончаров находился в столовой, где почти к самому потолку вздымался старинный буфет. Сквозь его граненые стекла просвечивал обеденный сервиз, сверкали хрустальные фужеры, стопкой возвышался расписной «гарднер». В стены прочно вросли картины эпигонов фламандской живописи, большей частью натюрморты с дичью, что соответствовало назначению комнаты. Здесь было множество разных вещей, от вычурной мебели в стиле Беклина до развешанных по стенам и стоящих на специальных полочках ритуальных масок африканских колдунов и японских будд.
На стене, над креслом, с которого поднялась хозяйка, висел портрет молодой женщины. Он был похож на тот, на даче. Но здесь Бухарцева была изображена в белом, чуть ли не подвенечном платье. Высокая, статная, совсем еще юная, она тем не менее поражала своим надменным, неулыбчивым лицом, холодными, прищуренными глазами.
«Да, видать, не сладкую жизнь уготовила молодая своему нареченному…» — подумал полковник, идя навстречу хозяйке и искоса взглянув на портрет. Однако зоркие глаза старой женщины подметили этот взгляд.
— Не похожа? Старость не красит. И все-таки это я, собственной персоной, за вычетом шестидесяти лет. Садитесь.
Гончаров сел.
— Я где-то читала — кажется, у Мопассана, — продолжала хозяйка, усаживаясь в кресло, — что самое грустное для старого человека перечитывать свои дневники. Поверьте, куда тяжелее видеть самою себя на расстоянии полувека.
— Так уберите этот портрет, — улыбнулся Федор Георгиевич.
— Нет! — покачала головой Ангелина Ивановна. — Наоборот я подолгу смотрю на него, особенно перед сном. Вспоминаю молодость, и, знаете, мне часто снится то, что я не могу вспомнить днем, при полном сознании.
— Бывает, — согласился полковник, помолчал и добавил: — Но при том обилии святых, что развешаны у вас в квартире, как вам удается не представить себя одним из библейских персонажей? Скажите, Ангелина Ивановна, почему вы ни разу не задумались над бессмысленным существованием вашей сокровищницы за семью замками? Кому это нужно? Подумайте, какое доброе дело вы могли бы совершить, если бы все ваши сокровища стали достоянием народа. С ними знакомились бы молодые художники, учащиеся. По ним бы читалась далекая история нашей Родины, искусства… Вы родились и всю жизнь прожили в России, и, насколько я знаю, Россия никогда, ни в чем не обижала ни вас, ни вашего мужа. Так почему же вы не можете этого оценить?
…Еще раньше, готовясь к визиту в дом Бухарцевой, Гончаров решил говорить и действовать напрямик. Ему нужно было твердо знать, кто в сущности Ангелина Ивановна. Что движет ее поступками? Фанатизм и надломленная психика, как утверждает Анатолий Васильевич, патологическая скупость, о которой говорила Настя, или еще что-то, доселе невыявленное и не установленное? И потом Орлов! Неприязнь Насти к нему известна, а каково отношение старухи к своему племяннику? Пока что в распоряжении полковника милиции — слухи, разговоры, рассуждения… Маловато!
Бухарцева ответила не сразу. Она еще глубже уселась, нет, втиснулась в кресло, плотно сжала губы и синеватыми, чуть ли не прозрачными веками прикрыла глаза. Сейчас она напоминала старую, уставшую птицу.
Никакой бурной реакции, никакой вспышки гнева. Тишина, долгая, томительная, и первые слова, произнесенные старой женщиной, не разорвали этой тишины, а, наоборот, усугубили и подчеркнули ее.
— Вы не знаете, что такое одиночество, а я всю жизнь была одинокой. Всю жизнь! Я росла в патриархальной семье. Деспотизм отца я принимала как должное. Молитвы, посты, темная одежда, воздержание всегда и во всем. Девочкой я стала послушницей в монастыре. Я постриглась бы и в монахини, но семнадцатый год поломал размеренный образ жизни. Пришла революция. Я не знала, радоваться мне или нет… Мать умерла. Отец вначале злобствовал против новых порядков, грозил, клял, ночами отбивал поклоны, а потом как-то сразу сломался, притих, ушел в себя и неприметно умер, маленький, желтый, злой… Я осталась одна, — Ангелина Ивановна кончиком языка провела по сухим губам. — Кругом происходило что-то непонятное, какая-то сумбурная суматошность…
«Как все просто получается у этой женщины, — подумал Гончаров. — Революция, гражданская война, борьба народа и… всего-навсего сумбурная суматошность…»
— …Я жила в прошлом, — продолжала Бухарцева, — в окружении старых, верующих людей. Они собирались у меня и молились о скором изгнании сатаны… Я тоже молилась. Павел мало что изменил в моей жизни. Мы редко виделись. Павел был настолько непохож на людей, к которым я привыкла, которым верила, что сразу стал для меня чужим.
Старуха замолчала и долго не мигая смотрела поверх Гончарова, словно вспоминая минувшее.
— Я не виню Павла, — продолжала она, — но он ничего не сделал, чтобы приблизиться ко мне, чтобы понять, убедить. Мы жили, как два малознакомых жильца в одной квартире, и так до конца… до самой его смерти. Умер не только Павел, умерли и те, кто был близок ко мне, кто здесь бывал, кто молился рядом. Остались только они, молчаливые, бессмертные, неподкупные друзья. — Бухарцева подняла руку и показала на иконы. — Они милосердные, всепрощающие, но они не простят, если я отдам их на поругание безбожникам, отрекусь от них… Вчера мне приснился сон, — голос Ангелины Ивановны сник до шепота, — Святой Георгий приказывал мне перед кончиной уничтожить, сжечь его. Я не знаю, решусь ли, но ведь я вправе сделать такое? Это же все мое!