Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 23



Еще пару часов назад у меня не было ни минуты для раздумий. Зато теперь я мог, сколько хотел, вспоминать промчавшиеся с головокружительной быстротой события минувших дней, прибавлять к ним по своему усмотрению яркие краски. В горле першило, губы потрескались и горели, будто их намазали горьким красным перцем. Эта жгучая боль вдруг с поразительной живостью напомнила мне дальневосточные сопки, покрытые кудрявым густым кустарником, тенистые пади, расцвеченные лиловыми, пунцовыми, синими, белыми, желтыми лепестками цветов и напоминавшими собой огромный разноцветный ковер. Там мы жили много лет назад, еще до хасановских событий, когда я только собирался в школу. Жили как настоящие кочевники, только вместо кибиток у нас были зеленые брезентовые палатки, вбиравшие в себя весь жар беспощадного дальневосточного лета. Да и падь звалась Кочевой.

Было это в один из дней, когда весь наш палаточный городок готовился встретить героя гражданской войны, главнокомандующего дальневосточной армией маршала Блюхера. Дорожки между палатками были посыпаны невесть где раздобытым желтым песком, бойцы и командиры надели парадную одежду. И только полковая малышня продолжала жить прежними заботами. Мы лазили повсюду, где нужной ненужно. Не успел худущий, похожий на Дон-Кихота повар с длинным, как сучок, носом зазеваться, как мы стали обладателями целой связки пунцового, блестящего, словно покрытого лаком, перца. С гиком носились мы с этим перцем, будто со славным трофеем, не ведая о страшном подвохе со стороны таких красивых на вид стручков и о той каре, что ждет нас впереди.

Близилось время встречи. Мамаши кликнули нас в палатки и начали дочиста мыть нам лицо, шею и уши. Тут-то и началось! Под пологом одной палатки родился и вырвался наружу дикий вопль, напомнивший воинственный клич индейцев, идущих в бой. Бросивший этот клич не остался в одиночестве: отозвались дружки из других палаток. Я в этот момент усердно тер лицо и вдруг почувствовал, что глаза и уши мои прижигают каленым железом. Я так завизжал, что мама в испуге отпрянула от меня.

Ягунов, командир нашей части, человек порывистый и неуравновешенный, поспешил к комсоставским палаткам, на ходу отпуская крепкие словечки в адрес своих подчиненных, их жен и в особенности наследников. В это время из-за склона ближней сопки показалась первая машина, за ней другая, третья…

Рванув полог нашей палатки, Ягунов увидел мой рот, перекошенный от боли, слезы, градом катившиеся из глаз, шею, всю в мыле, и мать, державшую в руках бечеву с нанизанными перцами. Он собрался что-то выпалить, но тут до него донеслось:

— Смирно! Товарищ главнокомандующий…

Ягунов бросился вон, в сердцах кляня все на свете: и зазевавшегося повара, и Дальний Восток, где растет столь свирепый перец, и пацанву, измазавшую себе губы этим перцем.

— Опозорили, ох, как опозорили! — причитал он на ходу, придерживая рукой болтавшийся парабеллум и еще надеясь, что прибывшее начальство не разберется, что к чему.

Блюхер же не только расслышал рыдания, но и сам решил выяснить их причину. Вскоре он все понял и заразительно захохотал, вытирая носовым платком слезы: «Вот это да! Достойная смена растет у нашей доблестной армии! Что и говорить».

Затем Блюхер, затаив улыбку в своих блестящих темных глазах, сказал Ягунову: «А ну, давай своих героев-наследников сюда! Да пусть повар принесет котелок меда».

Вскоре воющий, всхлипывающий, размазывающий по грязным щекам слезы ребячий «гарнизон» был выдворен из палаток и сгрудился около маршала.

— Ну что, герои, будете таскать перец с кухни? — посмеиваясь, обратился он к нам.

— Не-ет! Не будем! — захныкали с разных сторон.

— Хорошо! Договорились! — сказал Блюхер. — А боль сейчас пройдет.

И посоветовал вымазать нам губы, щеки и глаза медом, да посильнее. Вскоре повеял ветерок, печь губы стало все меньше и меньше…



Уговор мы держали крепко. Кухню обходили стороной. А худущий повар, завидев какого-нибудь мальчонку, призывно махал руками и, довольный, кричал: «Эй! Иди сюда, перчику дам!..»

Это происшествие навсегда оставило в моей памяти образ Блюхера — невысокого, чуть-чуть полнеющего человека, темноволосого, с доброй лукавинкой в глазах, с орденами боевого Красного Знамени на груди. Запомнились мне и его слова о непобедимости Красной Армии и ее воинов. И я и мои сверстники так и не узнали судьбы разжалованного маршала, но неохотно замазывали химическими карандашами портреты Блюхера, что были в наших учебниках.

Постепенно мои мысли перебрались к событиям вчерашнего утра. Костлявый солдат долго плутал по улочкам незнакомого ему Бреста, то и дело обращаясь к встречным военным, но они и сами ничего не знали, а местные жители предпочитали отсиживаться по домам и подвалам. Наконец мы приплелись к мрачному зданию тюрьмы: солдат толкнул меня напоследок разок-другой автоматом и с рук на руки передал здоровенному охраннику в черной гестаповской форме. Тот неторопливо жевал плитку шоколада, то и дело прикладываясь к фляжке, и от нечего делать внимательно перечитывал записку толстого офицера. Костлявый переминался с ноги на ногу, глотал слюну. Гестаповцу надоело рассматривать листок, и он лениво поманил меня пальцем.

— Кто ты? — спросил он по-польски, и я понял, что этот гестаповец знает польский получше меня раз в десять.

«Что ж, — решил я, — скажу, что из местных, белорус!»

Гестаповец разгадал мои мысли и заговорил на чистом белорусском языке. Слушая его, я только клял себя за то, что с ленцой учил белорусский в школе и теперь, хорошо понимая, что мне он говорит, не мог ему ответить. Акцент выдал бы меня. Я, потупившись, уставился в пол, словно там мог таиться ответ на все вопросы. Фашист махнул рукой костлявому, отсылая его назад, подошел ко мне и ловко схватил за левое ухо. Резкая боль пронзила меня. Я невольно приподнялся на цыпочки, пытаясь поспеть за железными пальцами, тисками сжавшими ухо и тянувшими голову вверх. От боли и злобы, боясь закричать, я сжал челюсти с такой силой, что мне показалось, что из зубов посыпались искры и я уже никогда не смогу раскрыть рта. Пальцы теперь потянули мою голову к полу, и я получил такой пинок в зад, что всем телом врезался в стену.

Больше ударов не последовало. Так я пролежал час или два. Когда я осторожно перевернулся на бок и осмотрелся, на письменном столе, небрежно поигрывая линейкой, сидел молоденький офицер и с интересом рассматривал стоящего перед ним небольшого смуглого человека в выходной командирской форме, только без портупеи и сапог. Знаков различия на петлицах гимнастерки не было. Руки пленного скручены за спиной тонким сыромятным ремешком, от правого уха наискосок к подбородку пролег кровавый рубец. Человек стоял покорно, только огромные черные глаза его неестественно блестели.

— Что, — подбрасывая линейку, на хорошем русском языке спросил фашист, — может, по добру будешь говорить? Фамилия?

Молчание. Пауза. Резкий присвист линейки, ребром ударившей прямо по рубцу. Голова пленного дернулась. Из рубца заструилась кровь. Офицер соскочил со стола и, вытащив пистолет из кобуры, стал расхаживать взад и вперед перед пленным.

— Долго будем играть в молчанку?

Тишина. Снова вопрос. Молчание. Я вижу, гестаповец начинает злиться. Он заходит за спину пленного командира, взбрасывает пистолет.

«Трах, трах трах!» — распарывают тишину выстрелы. Пленный неподвижен. Я догадываюсь, что фашист пока еще пугает.

— Я тебя быстро отправлю к марксистским богам! — тычет он пистолетом в лицо офицера. — Ха, ха, ха! — довольный собой, скалит он зубы и, заметив меня, обращается к геста-ловцу, пнувшему меня ногой: — Ты чего притащил сюда этого щенка? Нам еще шпаны не хватало!