Страница 42 из 49
Он засмеялся и поцеловал ее в щеку, провел пальцами по ее волосам.
Ну и как твоя работа продвигается? — спросила она.
Хорошо. Почти закончил сравнительную часть.
Это что значит?
Я рассматриваю, какие сдвиги и утраты произошли в языке за последние пять лет. Активнее ли островные используют английский.
И как?
Некоторые да. Другие нет.
У кого язык изменился?
У Бан И Флойн совсем нет.
Ничего удивительного.
Моя студентка-отличница.
Упрямая коза.
Он отпил кофе.
А у тебя изменился.
Как именно?
Огласовки стали другими, как будто ты много слушаешь английский.
Очень странно, сказала она.
Как будто ты много слушаешь Ллойда. Впитываешь его язык.
Она глотнула кофе.
И усваиваешь его. Неведомым образом.
Он добавил молока в свой кофе, размешал.
Что вас связывает с Ллойдом, Марейд?
Она покачала головой.
Ничего.
Он вгляделся в нее, потом встал.
Мне нужно вернуться к работе, Марейд.
Она собрала чашки.
Ты сколько здесь еще останешься, Джей-Пи? Долго ты на этот раз задержался.
Я не могу уехать раньше Ллойда. Мне нужно увидеть, как его присутствие повлияло на язык.
Убедиться, что я не начала болтать по-английски.
Или хуже того, сказал он. Что Бан И Флойн начала.
Вот уж чего не дождешься, Джей-Пи.
Она взяла бумагу, карандаши, краски и газеты.
Придешь вечером? — спросил он.
Не знаю, сказала она. Поглядим.
Что-то мы редко стали видеться, Марейд.
Столько всякого происходит. Джеймс решил не возвращаться в школу.
Это я слышал.
Поедет в художественный колледж в Лондоне. Жить будет у Ллойда.
Серьезная для него перемена. И для тебя тоже. Она тискала в пальцах краешек газеты.
А ты что думаешь, Джей-Пи? Стоит Джеймсу туда ехать?
Он пожал плечами.
Я же ничего не знаю, Марейд.
Она оторвала краешек, клочок с текстом новостей упал на пол.
Надеюсь, так будет правильно, сказала она. Учитывая, что здесь происходит. Там он будет в безопасности, Джей-Пи.
Ирландцу в Лондоне будет нелегко, Марейд. Она кивнула.
Ирландцу в Лондоне и не бывает легко.
Она открыла дверь.
Попробуй узнать, что он изобразил на этом холсте, Марейд.
Она рассмеялась.
Хочешь, чтобы я за ним шпионила?
Да, Марейд. Возвращайся с полезными сведениями.
Я ничего не увижу. Он занавески закрыл.
А что Джеймс говорит?
Ничего. Он в будку ушел.
Выгнали?
Марейд улыбнулась.
Он там целыми днями рисует.
Они оба свихнутся, это точно.
Мы тут все свихнемся, Джей-Пи.
Она постучала в дверь, толкнула — заперто. Стукнула посильнее. Ллойд отдернул занавеску, вгляделся, открыл. Она передала ему бумагу, краски, карандаши.
Спасибо, сказал он.
Она повернулась к двери.
Не хотите посмотреть, Марейд?
Хочу, мистер Ллойд.
Она скользнула в полуоткрытую дверь. Прошла вслед за ним в мастерскую—тусклый дневной свет усиливали четыре фонарика на полу. Он отошел в сторону, чтобы она посмотрела на себя, как она, нагая, лишь с шарфом на бедрах, тянется к воображаемому яблоку, а по сторонам от нее стоят мать и сын, дальше бабушка с Франсисом и Михалом, на заднем плане — священник, крест, перевернутая лодка, в ней трое мужчин. Она резко, коротко втянула воздух, закрыла глаза. Отец, Сын и Святой Дух. Прошептать молитву. Она открыла глаза.
Остров, сказала она.
Еще раз посмотрела на картину, на Маунтбаттена и детей на «Тени V», мертвых солдат на берегу, рядом с тюленями.
Что скажете?
Прекрасно, сказала она. Очень красиво.
А Лиам?
Она наклонила голову.
Он всегда со мной, мистер Ллойд.
Она прошла от одного угла картины к другому, впитывая оттенки синего, серого, зеленого, бурого и черного, но кроме них и яркие жизнерадостные мазки — желтый, оранжевый, розовый, красный и золотой, отмечая, что он включил в картину кур, собак, котов, рыб, птиц и тюленей, островную свинью и ее поросят, островную дойную корову. И телку. Та в одиночестве плывет по морю. Море местами окрашено красным. Кроваво-красным.
Очень, очень хорошо, сказала она.
Он слегка поклонился.
Спасибо, Марейд.
Она потянулась к картине, ее привлекло свечение собственной кожи: молодая вдова из островных, какой они меня никогда не видели, моя кожа, тело, мерцание энергии, напористости, наполненности, и все это уедет отсюда, отправится в Лондон, Париж, Нью-Йорк, заживет жизнью, которой собирались жить мы с Лиамом, напористо и полноценно, перекочевывая из одной галереи в другую, из театра в книжный магазин, с бокалами в руке, мне красное, ему белое, хотя мы никогда ни того, ни другого не пробовали, на свадьбе своей пили чай и виски, смеялись, что скоро будут нам вино и шампанское в Бостоне, где живет его брат, где брат уже накопил на билеты Лиаму, мне, нашему ребенку, осталось только получить визу, а ее прислали уже после его гибели, и Франсис хотел эту визу присвоить, а заодно и меня, но я сказала: не обломится, и я тебе тоже не обломлюсь, и вот разговоры о Бостоне постепенно стихли, разговоры про вино, шампанское, театр, галереи смыло зимним дождем. Но теперь я могу уехать, Лиам. Отсюда. С этого куска камня. Совершить побег. И одновременно остаться, ставить чайник на огонь, весь день в суете, ждать, когда ты выйдешь из моря, войдешь в дом, в постель, в меня.
Ллойд мягко накрыл ее ладонь своей.
Еще не высохло, сказал он.
Она уронила руку и снова прошлась вдоль всего холста, из конца в конец, несколько раз, сперва с улыбкой, потом со смехом, молодая вдова из ост ровных, какой они меня никогда не видели, те материковые женщины, те, оттуда.
Она пожала Ллойду руку.
Спасибо, сказала она. Просто идеально.
Он улыбнулся ей. Поцеловал в правую щеку.
Это моя лучшая работа, Марейд.
Она двинулась к дому, держась подальше от окна Массона в надежде, что он ее не заметит. Но он вышел ей навстречу. Окликнул.
Ну и что ты выяснила, Марейд?
Насчет чего?
Насчет того, чем он там занимается.
А, ничего.
Что ты там делала?
Он попросил меня прибраться. Вымыть чашки.
И ты вымыла?
Вымыла, сказала она. И пол подмела. Он такой неряха!
Массон остался стоять, прислонясь к дверному косяку, а она шла прочь, покидала его стремительно, торопливо, потом замедлила шаг, когда приблизилась к своему дому, своей двери, и походка у нее изменилась, как менялась всякий раз у моей мамы, когда она прощалась со стариками и их сыновьями у кассы, спешила прочь из их лавок, с их улиц, в страхе, что отец проедет мимо на почтовом фургоне, почтовом велосипеде, заприметит ее там, где ей быть не положено, одетой так, как ей не положено одеваться, — шагала быстро, бежала трусцой, потом мчалась во весь опор, пока не оказывалась в нашем районе, рядом с нашим домом, тут она замедляла шаг — тело ее тяжелело, наливалось печалью, когда мы подходили к нашему дому, поднимались по бетонным ступенькам, поворачивали ключ в замке, каждый раз испытывали облегчение оттого, что в нашем общем с ним доме пусто, что она успеет снять длинную юбку и надеть покороче, сменить темные цвета на цвета посветлее — так ему больше нравилось, хотя ей спокойнее было ходить с закрытыми ногами и с не туго завязанным платком, скрывающим голову до затылка. Так она была одета и в тот самый вечер — вечер, когда мы вернулись и застали его дома. Вынырнув из кружки пива и французского телевизора, он начал требовать ответа, где мы шлялись и почему она, моя мать, в темном платье и с платком на голове, вопреки его приказаниям. И она все ему рассказала. Напрямик. Твой сын изучает арабский язык. Классический арабский. Литературный. Язык моего народа, моей культуры, моей истории. Он вскочил с кресла и впечатал ее, мою мать, в стену, заорал, что сын его француз и будет расти французом. Говорить по-французски. Читать на французском. Играть с французскими детьми. И не будет его сын учить арабский. А его уже и так выворачивает от этого арабского дерьма, алжирского дерьма, этого гребаного кускуса, который она варит часами, вся квартира в пару, конденсат с окон капает. А я хочу нормальное жаркое из кролика и яблочную тарталетку.