Страница 86 из 97
— Когда же тут яблоньки посадили, а? Не знаешь?
Павел метнул удивленный взгляд на сад и сдвинул светлые брови, припоминая.
— Давно, наверно. Я маленький был, не помню. Едем, что ли, а то припозднимся.
Ну да, еще три-четыре года назад Павел был маленьким.
Обоз снова двинулся, Авдотья шла теперь рядом с Павлом. Мальчик поглядывал на нее и удивлялся: идет, улыбается. Клад, что ли, нашла?
А забор и зеленая стена деревьев над ним тянулись и тянулись рядом.
— Гляди, бабаня, — сказал вдруг Павел, указывая кнутовищем на сад, — гляди, калитка. Поди спроси, что ли. А мне надо Карего перепрячь, ишь расхомутался.
В голосе Павла явственно слышались снисходительные нотки: ладно, бабка, чуди дальше, я уж подожду.
Но Авдотья даже и не расслышала его последних слов; она с такой жадностью, с таким страстным ожиданием смотрела на тропу, что на ней, словно вызванный ее желанием, неожиданно возник человек.
Это был нестарый мужчина могучего роста, с какими-то странно угловатыми плечами и длинными стройными ногами. Когда, закрыв калитку, он медленно всем телом повернулся к Авдотье, она увидела, что вместо левой руки у него торчал тупой подвижный обрубок. Неужели и он успел повоевать?
— Здравствуй, батюшка, — протяжно сказала Авдотья и поклонилась.
— Здравствуйте, — отрывисто ответил человек, хмуро из-под густых бровей поглядев на нее, а потом на обоз.
— Твое хозяйство-то? — показала Авдотья на сад. — Любуюсь не налюбуюсь.
— Мое, — так же кратко ответил человек и нехотя прибавил: — Садовод я, от вязовского колхоза.
— А мы тут с обозом, утевские. Слыхал про Утевку? В город вот послали. Хлебушко везем для фронта.
— Значит, через Вязовку?
— Сроду через Вязовку ездили. Там еще ямщицкая съезжая была.
— Это уж так: была. Ну, я туда же иду. Пойдем вместе.
Поневоле покажутся длинными даже и какие-нибудь пять километров, когда идешь по пескам, струящимся подобно тяжелым волнам бесконечной реки. Медленно тянули возы потные лошади, и уже не бегал по степи притомившийся Илюшка, а, как и взрослые, шел возле телеги. Впереди, прямо перед глазами, поднялся песчаный пологий холм, верхушка его курилась, и казалось, холм тоже двигался вперед, на деревню, переваливаясь с томительной медленностью.
Постепенно между Авдотьей и безруким садоводом завязался разговор.
— Звать-то тебя как, добрый человек? — спросила Авдотья, шагая рядом с садоводом.
— Тихон. Отца тоже Тихоном крестили.
— Сам ты вязовский или приезжий будешь?
— Вязовские мы, садчики.
Вся жизнь Тихона Тихоновича, как и думала Авдотья, была накрепко связана с яблонями, с садом в степи. Руку он потерял не на войне. Еще совсем молодым хозяином Тихон занял молотилку у богатого соседа и взялся с женой обмолачивать хлеб. То ли жена не успела вовремя подать сноп, то ли сам Тихон сделал какое-то неверное движение, только молотилка вдруг завыла на холостом ходу. Тихон испугался, не испортилось бы чужое добро, и поспешно всунул сноп. Левую руку у него утянуло в барабан и оторвало почти по самое плечо. С того лета он получил прозвище Безрука.
— Чего от меня осталось? Половина человека, — угрюмо пробубнил он, рассказывая Авдотье об этом памятном дне.
Куда было деваться Безруке? Подался он с женой на поденщину в кулацкую усадьбу и тут высмотрел среди гибких ветел, топольков и колючего чилижника одну-единственную яблоньку-дичок, неизвестно каким чудом попавшую в этот сад.
Сначала Тихон хотел вырыть деревце и унести домой. Но, побоявшись хозяев, срезал молодой черешок, увернул его в мокрую тряпку и унес за пазухой, словно птенца. На огороде, в уголке, воткнул черенок в землю и завил вокруг него плетневое гнездо, чтобы не поклевали куры или свинья не сколупнула своим бестолковым пятачком.
Сколько злого смеху было в деревне вокруг этого слабенького черешка, сколько горя он с ним принял от людей, от лютых морозов и от лютой жары!
Только старик агроном, прослышав о яблоне-дичке, сжалился над Тихоном и привез ему книгу по садоводству. Сыновья читали Тихону эту книгу. Двое из троих сыновей через книгу тоже приникли к зеленому делу, третий же отбился от садоводческой семьи, пошел в трактористы.
Перед войной Тихон Безрука вошел в силу и почет: вместе с двумя сынами вырастили они колхозу сад.
Но сыновья ушли от него, все трое, в первый же день войны и, на счастье, попали в одну часть и даже в одну роту.
— Они у меня соколы, один к одному. Пишут: стоим на реке. Русская река, слышь, а тесновато им… — Садовод испытующе взглянул на Авдотью из-под бровей. — Как считаешь, мать, Волга это?
— Русская река? Волга.
— У Сталинграда стоят. Я говорю, у Сталинграда стоят, — глухо повторил Тихон Тихонович, и обрубок руки у него странно задергался.
Так вот о чем думает он, Тихон Тихонович, вот где его боль: Сталинград! Каждый день начинается и кончается скупым, но запоминающимся до единого слова сообщением о боях под Сталинградом. Там горит не только земля, но и сама река: из разбитых судов выливается нефть, бомбы зажигают ее, и вот горит вода. Сталинград теперь у всех на устах — такую боль легко понять.
— Ну что же, Тихон Тихонович, — не сразу отозвалась Авдотья, — твоя забота — наша забота. Душа у всех тревожится, иной раз чего только в голову не взбредет: страшная война… А все-таки никто, ни один человек, тебе не поверит, если скажешь: жить нам под немцем.
— А чего мы тут знаем?
— Как ты сказал? — Авдотья прямо взглянула ему в лицо, для чего ей пришлось высоко поднять голову. — Что это ты? Русская земля еще ни под кем не была.
— Да я не про то…
Он помолчал, думая о своем. Потом смутно, отрывисто проговорил:
— Одиннадцать лет городили… шутка ли… Я про то говорю, ну-ка перевернется… куда нам тогда? Сад вон развели. Ты вникай: яблоням пятый годок. Все равно как дите.
Он махнул здоровой рукой и смолк.
Авдотья знала: расспрашивать — пользы не будет. И, как сумела, сама истолковала его слова. Одиннадцать лет, — значит, ведет он счет от первого колхозного года. «Городили, а теперь вдруг перевернется». Вот упрямый человек: это он о войне. Страшится конца ее, гадает, как в темном лесу.
Голос у Авдотьи зазвенел от гнева, когда она заговорила:
— Ты, Тихон Тихонович, моложе меня, наверное, лет на пятнадцать. Вроде как младший брат. Старым людям, сам знаешь, лжа не к лицу. Вот слушай, что тебе скажу: скорее земля расколется пополам, чем жизнь перевернется.
Он пошевелил губами, не глядя на нее. Потом она расслышала:
— Так ведь я не про то. Трое, говорю, в горячем месте. Покосит всех, тогда…
Опять человек свернул в сторону, перекинулся на сынов, вот и поговори с ним.
— Скажу тебе так, Тихон Тихонович, слушай… — Голос у Авдотьи окреп. — Не все черные дни у нас будут, не все будни да слезы. Придет конец войне. Может, не скоро, через мучения, через кровь, а придет победа, слышишь, отец? Сыны наши — кому не свете еще жить — возвернутся домой.
Что-то дрогнуло, изменилось, расплавилось в волосатом крутолобом лице садовода. Робкая, еще неуверенная улыбка исподволь стала разгораться в глубине глаз, укрытых густыми бровями.
— Это… спасибо, значит, тебе, — пробурчал он, с удивлением глядя на тонкое, взволнованное, не по-старушечьи разрумянившееся лицо Авдотьи.
Она твердо повторила:
— Жди своих сынов, верь, придут.
Тихон Тихонович поднял, словно загораживаясь, здоровую руку, обрубок же у него мучительно задергался.
— Ты не дрожи, — тихо, певуче сказала Авдотья. — Народ тебе спасибо скажет за твой-то яблоньки… Попомни меня: скажет. А помрешь ты — все равно память о тебе в деревьях расти будет. Вот он — твой следок на земле.
Тихон шел, опустив тяжелую голову. Раза три пытался что-то сказать, но ничего не сказал: не дано было слово этому человеку.
Авдотья больше не тревожила его.
Она думала о том, что если даже вот эта земля, прослоенная зыбучим песком, уродила яблони, то должны же зацвести сады в черноземной степи, в Утевке, в Ероховке, в Игнашкине. Зацветут сады, разольются моря хлебов. Родилась же новая жизнь в старом, засиженном кулацком гнезде! Значит, землю можно напоить, накормить, придать ей такую силу, чтобы она зачинала хлеб, как молодая мать зачинает дитя.