Страница 7 из 97
Стражник рассеянно усмехнулся и снова ничего не ответил. Авдотья выпрямилась, как от удара.
— Пальцы ему отрублю, все равно стрелять не будет! — злобно крикнула она. — Как тать в ночи, ходишь!
— Дура! Повесят! Собирай завтра! — однотонно сказал стражник.
Он вышел, гремя шашкой и сапогами.
Глава восьмая
Утром все узнали о новой мобилизации. Но об Авдотьиной избе никто не подумал, так в ней было тихо и обычно.
Авдотья наглухо замкнулась в своем горе. Николка увидел бумагу еще ночью и тоже окаменел и примолк.
Семихватиха, прикинувшая, что без Николки на поле ей не обойтись, решила подействовать на Авдотью хитростью. Она отобрала десяток прозрачных яиц, прямо из гнезда, налила бутылку меду, чистого, как слеза, и отправилась к Авдотье.
— Здравствуйте-ка! — крикнула она еще с порога, широко улыбаясь.
Авдотья стояла у печки, подперев щеку сухим кулачком. Нарядный Николка сидел в переднем углу, перед ним зеленовато поблескивала бутылка самогона.
«Лошадь купил! Магарыч допивает!» — со страхом подумала Семихватиха и едва не выронила яйца.
Николка мутно смотрел на Семихватиху и молчал. «Поди, дрался, печенки ему отбили», — совсем испугалась Семихватиха.
Авдотья осталась неподвижной и не ответила на приветствие. Семихватиха, сбитая с толку, решила продолжать игру. Она скромно поставила на пол бутылку с медом и выложила яйца на пестрое одеяло.
— Вавилушка мой письмеца не шлет. — Она перекосила жирное лицо и осторожно всхлипнула. — Не шлет и не шлет. С докукой к тебе, матушка: привопи мне, горюше…
Авдотья вздрогнула и легко, как тень, отстранилась от печки.
— Черна птица, печальна орлица и в мой двор ноне клюнула, — глухо и певуче сказала она.
— Ну да, да… На подарочек вот, не обессудь, — льстиво прошептала Семихватиха.
Она думала, что Авдотья завела свой причит.
Николка схватил бутылку и, разбрызгивая светлые капли, наполнил чашку. Он поднес ее к носу, понюхал и с отвращением поставил обратно.
Авдотья подняла голову:
— Не стану вопить, не проси…
Семихватиха, словно перед дракой, воткнула кулаки в крутые бедра и боком пошла на Авдотью. В ее заплывших глазках зажглись желтые огоньки, она побагровела вся, до кончика носа.
— Ты что ж это? Отказываешься? Мало я тебе в жизни помогала? Да ты ведь купленная мастерица! А?
Авдотья широко раскрыла глаза, в них пылала ослепляющая ненависть.
— Уйди ты, жила! — пронзительно зашептала она. — На веки веков мы тебе вперед отработали. Прощайся с Николушкиными руками: уходит он на войну. А у меня для своего горя, может, и голосу нету. Купленная, да не проданная!
Семихватиха, не сказав ни слова, попятилась к двери.
…Провожали парней через два дня.
Кривушинский обоз двигался почти без плача и песен. Авдотья не вопила, другие вопленицы молчали из уважения к ней. Нарядная Наталья шла около телеги и коротко, по-ребячьи, всхлипывала. Николке сунули в руки гармонь, он крепко ее стиснул и тупо улыбался.
Обоз, как всегда, остановился у кладбища. Авдотья приподнялась на носки и трижды поцеловала сына. Потом она отвесила ему земной поклон и прикрыла рот шалью. Наталья вскрикнула и уткнулась в сухую грудь Авдотьи. Николка пристально смотрел на носки своих новых сапог.
Обоз тронулся.
Авдотья зашагала домой, черная и легкая. Изба и двор встретили ее полным молчанием. Полинаши не было слышно, должно быть, ушел нянчиться или притих у себя на печке.
Авдотья прошла к новому сарайчику и открыла аккуратные воротца. В лицо ей ударил влажный и сладкий запах свежеобтесанного дерева.
Среди двора белела новая глубокая колода, около нее валялся топор. На его светлом натруженном лезвии уместилось солнечное гнездышко.
— Родиминка моя! — громко крикнула Авдотья и бессильно повисла на воротцах. — Кабы знала я да предуведала, я бы малого тебя в люльке закачала бы!
Авдотья закусила губы, помолчала.
— Верно, дом мой на угрюмо место ставленный… Разнесчастная я кукуша во сыром бору!
Соседний плетень легко скрипнул. Авдотья ничего не слышала. Она опустилась на стружки и хватала воздух широко раскрытым сухим ртом.
Над плетнем поднялась светлая голова Дуньки, малой Дилигановой дочки. Девочка с любопытством уставилась на вопленицу, которая, взмахнув руками, пробормотала, потом закричала частые непонятные слова:
— Вот взойдут огнекрупные звезды, а тебя уж и нету, родиминка моя!..
С улицы к плетню подошел Кузьма Бахарев.
— Тетенька воет, — зашептала ему Дунька и ткнула пальцем в соседний двор. — Гляди-ка!
Кузьма озабоченно побежал к калитке. Он остановился над Авдотьей, потом присел на корточки.
Подбежала и Дунька. Она встала, выпятив живот, босые ноги ее зарылись в пыль.
— Ой, горькая истома моя, — сказала Авдотья и вздрогнула, увидев Кузьму и девочку. Со строгой пристальностью она вгляделась в Дуньку. Большие, чистые и яркие глаза девочки поразили ее. — Словно дочка моя… Словно я тебя на свет родила…
Девчонка засопела и покосилась на Кузю. Тот молча почесывал бороду. Авдотья длинной жилистой рукой подтащила к себе Дуньку.
— Зачем растешь, дурочка? Гляди на меня, мучайся. Такая же будешь горькая!
Голос Авдотьи был так глух и страшен, что глаза у девочки мгновенно налились слезами. Заплакать она побоялась, только маленькое сердце бешено колотилось под ладонью у вопленицы.
— Глупая, жалею тебя, — отмякшим, надтреснутым голосом сказала Авдотья и отпустила Дуньку. — Отец бедного сословия, одиноконькая растешь и телом мелкая… Словно бы моя дочка!
Кузя вдруг вскочил, побежал к воротам. Однако вернулся и, сердито дернув себя за бороду, сказал:
— Погоди, баба. За чужую жизнь не говори. И над нашими воротами, может, солнце взойдет…
Девчонка сорвалась с места, больно ударилась о плечо Кузи и умчалась. Через минуту из-за плетня донеслись ее тонкие всхлипывания.
— Терпел камень, да и тот треснул. — Кузя взмахнул кулаком. — Подожди, баба…
Авдотья опустила голову.
Кузя стоял над ней, маленький и злобный. В куцей бороде и на висках у него белела первая седина.
Часть вторая
Дружина
Глава первая
Николай Логунов, рядовой 170-го пехотного полка, разгромленного в Галиции, возвращался в июне 1918 года в родную Утевку. После тяжелого ранения солдат около года провалялся в украинских госпиталях, изнемог и отощал до крайности.
В городе Чаплине на базаре он быстро нашел земляка и сразу же забрался в его телегу, уложив рядом с собою костыль и винтовку.
Телега была доверху навьючена свежим сеном, от которого исходил запах вялой мяты, богородской травки и медуницы. Пахло еще теплым лошадиным потом, дегтем, нагретыми ремнями шлеи — все это были деревенские, родные запахи, и они кружили солдату голову. Когда город остался позади, он откинулся на задок телеги и сквозь прищуренные глаза глянул на широкую безмолвную степь. Была она такая же, как и в его детстве, — вся в сизых волнах полыни и ковыля. На далеком горизонте темнела полоска леса. Где-то слышалось тонкое ржание лошади, одиноко свистела птица, медлительно звякало ботало: войны как будто и не было…
Возчик прикрикнул на лошадь, положил вожжи под себя и обернулся к солдату:
— Чего это, Николай Силантьич, припоздал ты как? Живые все давно вернулись. Степка, отчаянная голова, и тот объявился, да тут же в гвардию, слыхать, ушел. В Красную, что ли.
— Который же это Степка? — глуховато спросил Николай.
— Ну, Ремнев, в пастухах-то ходил… А ты, видишь, и голосу не подавал. Уж и не ждали.
Николай взглянул на лукавое, заросшее каштановой бородой лицо земляка и тотчас же вспомнил, что в деревне его дразнят Хвощом за длинное и гибкое тело, как будто постоянно колеблемое ветром.
— Письма оттуда, где я был, не шли, — нехотя объяснил Николай. — Заваруха там получилась. Немцы Киев взяли, потом гетман сел. В Самаре вот тоже, слышно, беляки свое правительство, комуч какой-то, назначили.