Страница 6 из 97
Пробыв на заводе несколько месяцев, Кузя был уволен по нездоровью и возвратился в Утевку. Односельчане заметили, что город прибавил ему «блажи»: стал он держаться на народе вольготно и даже дерзко. В каждую свободную минуту, к общему удивлению, развертывал газету и начинал вслух бойко читать о войне. Около Кузи сбивался народ. Газета была огромная, и из-под нее торчал только пегий хохолок Кузи, а снизу — его размочаленные лапти.
Сначала все думали, что он выпрашивает или ворует газеты у старой учительницы. Однако седой и угрюмый почтальон из волости объяснил, что Кузя выписал газету на свои деньги. Тогда над мужиком стали посмеиваться:
— Избаловался в городе! Деньги-то там легко достаются!
— В высокий ряд лезешь, грамотей! Туда в лаптях не пускают!
— Пустят! — загадочно ронял Кузя. — Вот и на заводе умные люди сказывают: все дело в сознании.
— Чудные слова говоришь! — сраженно бормотал собеседник. — Ишь, чему тебя в городе обучили…
В Утевке ждали, что на заводские заработки Кузя построит новую избу. Но, должно быть, не очень он разжился деньгами, и ему пришлось поселиться в землянке.
Жил он по-прежнему бобылем, ходил работать на чужие покосы и пашни. В старые времена малосильного Кузю насмешливо считали в полмужика. Теперь все переменилось: солдатское хозяйство рушилось, в нем находилась работа для всякого помощника. «Все-таки мужик», — стали серьезно говорить о Кузе в Утевке, и бабы наперебой льстиво заманивали его на свои дворы.
Даже деда Полинашу солдатки ухитрились приспособить вместо няньки к малым ребятам. Дед целые дни сыто дремал на завалинке и грозился на своих питомцев коричневым изогнутым пальцем.
Однако особенно желанным и дорогим работником в солдатских дворах считался Полинашин внук Николка. Этот широкоплечий молчаливый парень делал всякую работу легко и жадно. Семихватиха властно забирала Николку на свой двор при малейшей надобности: муж Семихватихи, тихий, безответный Акимушка, был не работник, а второй сын бегал еще в мальчишках.
Кривушинские одинокие солдатки завидовали Семихватихе и все чаще повторяли Николке:
— Плюнь ты на нее! Этакому соколу полцены платить! Да она матери твоей три ржаных куска за всю жизнь не кинула… За что убиваешься?
Парень отмалчивался и только сердито блестел синими глазами.
Солдатки уважали в Николке молодого, сильного хозяина. Все знали, что он старательно прикапливает деньги на лошадь и на всякое обзаведение. Поздней осенью было назначено его венчание с Натальей.
Глава седьмая
Весной Семихватиха забрала Николку на пахоту.
Загоны Семихватихи лежали возле дальнего леска, и Николка всю долгую неделю ночевал в лесной сторожке. Наконец он прислал матери весточку, что пахота кончается в субботу.
Авдотья испросила у соседки баньку и к вечеру жарко ее натопила.
— Хозяина жду, — гордо объявила она.
Николка приехал на закате. Он вошел, нагнувшись у притолоки, слегка похудевший и черный от весеннего загара. Мать радостно засуетилась.
— Баньку нагрела тебе, ступай. У Олены баньку-то заняла. Свою хоть бы саманную огоревать…
Николка повернул к ней суровое пропыленное лицо.
— На что ее, саманную? Бревенчатую срубим, — сказал он густым, уверенным басом.
Авдотья подала сыну новую мочалку, кусок мыла и полосатые порты, скатанные тугим свертком.
— Мать! А рубаха где? — властно спросил Николка.
Авдотья кинулась к сундуку, постояла над ним и всплеснула худыми руками: забыла постирать рубаху!
Сын молча стоял посреди избы и ждал. Авдотья металась и искоса на него поглядывала. Он уже был настоящий мужик, сильный, сердитый хозяин: входил и сразу заполнял собою всю избу, Авдотье совсем не оставалось места. Его лапти и онучи, брошенные у порога, пахли полевым дымом и влажным черноземом. Он зарабатывал деньги и знал себе цену.
Авдотья открыла сундук, безжалостно переворошила его до дна и вытащила оранжевую рубаху, слежавшуюся от времени. Это был праздничный наряд покойного Силантия.
Возвратясь из бани, Николка, распаренный и ослабевший, прошагал по избе, осторожно переставляя натруженные ноги. В отцовской рубахе он сразу стал широким и грузным. Скамья под ним скрипнула. Он тяжело бросил на стол большие промытые руки.
— Ужинать будем?
— Ты, Николя, как есть отец, — прошептала Авдотья.
Она поставила на стол горшок с кашей, крынку молока и неловко уронила на пол обе деревянные ложки.
— Устанет, бывало, и вот эдак же руки-ноги носит, словно потерять боится, — бормотала она, в замешательстве шаря под столом.
Николка положил каши в чашку, залил молоком и неторопливо погрузил ложку. Ел медленно, но жадно, и каждый раз, когда смыкал челюсти, на загорелых скулах наливались крупные желваки.
— Ешь, мать! — напомнил он растерянной Авдотье.
Тут в сенях скрипнула половица. Оба оглянулись на дверь. Вошла Семихватиха, лениво поклонилась и скрестила на животе темные пальцы.
— Хлеб-соль! Утра ноне росные, землю питают, — издалека начала она. — Теперь земля, как сахар, под плугом раскалывается. Зерна ждет, матушка. Посеем да сенокос отвалим, а там уж пары подымать. Ты у меня, Николай, всякому мужицкому делу обучишься.
Авдотья рассеянно поводила ложкой в молоке, отодвинула чашку и перекрестилась. Николка насмешливо глядел в угол.
Семихватиха прошла в избу, села на скамью. Она нетерпеливо ждала.
— Свою лошадь покупаем, тетка Олена, — отчетливо и строго сказал Николай. — Свой пар подымать собрались. Не пойду.
В избе стало тихо. Авдотья исподлобья поглядывала на Семихватиху, багровую от удивления.
Николай встал, оправил пояс и вышел. Семихватиха злобно покосилась ему вслед.
Она тоже поднялась и, тяжело сопя, пошла к порогу.
Авдотья долго не могла уснуть. Она думала о сыне.
Николай работал ненасытно, с веселой яростью, и все тело его, до кончиков пальцев, словно было налито нерастраченной силой, глаза ярко и сине горели…
Должно быть, у молодой Авдотьи были вот такие же глаза. Муж говорил ей, бывало: «Ясочка ты моя! Засмеешься — синей водой плеснешь, огневаешься — синим огнем опалишь».
Авдотья стыдливо всхлипнула в темноте. Давным-давно повяло у нее тело, и глаза уж не те, и голос стал отдавать хрипотцой. Было ей уже около сорока годов. На пятом десятке женщине положено омыться последними кровями и вступить в тихую старость. Так и будет: дотянет она последние, предназначенные ей годы за широкой спиной сына. Будет нянчить внучат, по малости помогать в хозяйстве…
…Авдотью разбудил резкий стук в дверь. Она накинула на плечи шубейку и сонно улыбнулась: не жалеет силы непутевый парень, еще дверь разнесет в щепы.
— Николя, это ты?
— Отворяй! — сказал за дверью чужой грубый голос.
Авдотья откинула щеколду и бросилась к печке.
— Кто это, батюшки?
Она нашарила спички и зажгла лампу. У порога стоял толстый стражник. Он неторопливо обтер усы и, придерживая рукой шашку, прошел к столу.
— Во вторник сына тебе провожать: мобилизация, — сказал он, копаясь в кожаной сумке.
— Чего это? — не поняла Авдотья. — Ты чего это? — повторила она неожиданно звонко, на всю избу.
— Ну-ну, без крику, — угрожающе проворчал стражник. — Ходи тут по вам!..
Он разложил на столе бумагу и прихлопнул ее ладонью. Между двумя его толстыми розовыми пальцами отчетливо чернел герб.
Авдотья затряслась с головы до ног, глаза ее налились ненавистью.
— Ты, мерин, пошто против закона идешь? Одного-единого сына!..
Стражник лениво оглядел ее с головы до ног.
— Царь велит, не я.
Авдотья, судорожно цепляясь за стол, опустилась на скамью. Голова у нее мелко тряслась.
Стражник следил за ней с любопытством.
— Какой он солдат, мальчишка еще, — тихо и льстиво сказала Авдотья. — Не солдат и не мужик. Я ему кормилица.
Стражник молчал.
— Или, думаешь, дед Полинаша мужик? Законов таких нету. Послушай-ка… — Она преданно заглянула в глаза стражнику. — Может, прошенье губернатору подать? Откупиться капиталом, а? У нас есть, на коня принакоплено…