Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 99



Она стала быстро расти, когда я пристрелил ещё нескольких немцев, — и вдруг моя голова озарилась великой мыслью: власть будет увеличиваться по мере того, как я буду это делать, хоть до беспредельности! Так оно и подтвердилось в дальнейшем — я не слушал никого и пристреливал этих фрицев, где только мог, — и вскоре весь лагерь боялся меня, а я делал всё, что было угодно мне. Сам капитан Алтухов не мог смотреть в мои глаза, никто уже не смел вписывать моё имя в списки дежурных по внутреннему наряду, по конвойной или караульной службе. Когда я убил около пятнадцати или двадцати немцев, то я стал как бы служить по особенному уставу, существующему только для меня одного: вставал когда хотел, принимал пищу, заряжал оружие и шёл в зону, чтобы вывести на лесные работы небольшую партию, человека три-четыре; и обязательно кто-нибудь из них в лесу пытался бежать, и мне приходилось сваливать его наземь метким огнём на поражение.

Примерно с этого времени я и начал свою шутку с ликвидацией жировых продуктов, потому что обычно лагерное начальство не спешило подавать в вышестоящие инстанции списки умерших и погибших из контингента: хлебное и жировое довольствие оставалось в прежнем виде, — и вначале я съедал только эти излишки. Но однажды я шутки ради поднатужился и изничтожил всю суточную жировую норму на 250 человек, т. е. литровую железную кружку (в таких отмеряют пиво или квас) растопленного комбижира. И что же? Сила духа моя только увеличилась, и всё чаще я начал по утрам говорить себе: «Чего-то сегодня убить хочется», — и меня нисколько не мучила изжога от вчерашнего комбижира. А вокруг бегали, суетились солдатики, наводя утренний марафет в казарме, и все они были послушные мне, как дети, и что угодно сделали бы по моему приказанию, потому как стал я для них главнее всех начальников, главнее даже майора Алтухова… И вдруг однажды этот жёлтый кобель Япон валит меня, понимаешь ли, с ног долой и тащит по снегу, словно чурку какую, — и это на глазах всей колонны пленных и конвоя, который должен был усилить я со своей служебной собакой. Пришлось мне Япона этого кастрировать.

Ещё до того, как Обрезов стал возвышаться над своими сослуживцами, он был уже признан ими за своё брадобрейное делание, чему отдавался с увлечённостью любителя и смело болванил головы всем казарменным жителям, солдатам и сержантам, а иногда почикивал ножницами и над покорно выставленными ушами какого-нибудь закабалённого лесной службою офицерика. Любил сержант и ровно подбрить затылок, отсечь виски по косой или прямой линии, для чего имел опасную бритву немецкой фирмы «Золингер», которую ему посчастливилось конфисковать у одного военнопленного гансика во время обыска. Этого гансика Обрезов убил одним из первых, застреленных им при «попытке к бегству», — подстерёг его на переправе заключённых вброд через речку Маху, когда колонна невольно разбредалась по сторонам, стараясь найти неглубокое место в воде.

И надо сказать, что для меня этот способ отстрела — почти как из засады на зверином водопое, принёс большую пользу, ибо я открыл для себя особенное удовлетворение в том, чтобы стрелять не в кого попало из этого серого, покорно бредущего по воде стада, а именно в того, которого заранее выбрал. В того, кому принадлежат эти самые быстрые и вороватые глаза на свете, глаза человечка, который всегда с постоянной тревожной ненавистью следит за тобою, потому что ты отнял у него бритву «Золингер». Но стоит только тебе чуть повернуться в его сторону, как эти глаза молниеносно уйдут в другую сторону, ты уже не увидишь их, а лишь увидишь коротко остриженный затылок огуречиком…

Едва ли не половину списка поражённых за побег мог бы я составить из тех, которых поймал на мушку у переправы через Маху. Именно там и, может быть, целясь в ту самую голову с длинным, как огурец, затылком, вдруг я понял, что никакого милосердия нет во мне, ни доброты, никакой любви к ближнему — ничего этого нет, не было. Всё это ещё только _может быть_. _Возможно будет_, а пока это лишь приснилось несколько раз кому-то из бедных деревьев моего Леса.

Был всего один подлинно милосердным и добрым, ему удалось прожить 33 года — и то он оказался не духом дерева, на котором его распяли, и не человеком, а Гостем из космоса. Как это было, мы знаем. Умер, будто человек. Воскрес и вознёсся в небо. Как это?.. Никогда мне со всем сонмом моих деревьев не узнать, что скрывалось в этом Человеке. Только Слово его, тревожное и прекрасное, осталось звучать в наших тугих, забитых кровавыми сгустками ушах… Он был не из нашего Леса. И никакого отношения не мог иметь ко мне, потому что я породил себя из своего одиночества. Он был моим Гостем, но я плохо обошёлся с ним, и Он ушёл из моего дома.

Как-то двое из моих деревьев, самые заурядные — из тех, что обычно длинными рядами растут вдоль южных дорог, однажды сошли с места и отправились из Иерусалима в Еммаус. Шли эти двое не спеша, живо обсуждая последние новости округи, и среди них самой интересной была весть о том, что некие женщины из новой секты пророка, количеством три души, хотели взять тело казнённого из выдолбленной пещерки, но гроб сей оказался пуст, камень у входа отвален. И какие-то сверкающие, но вместе с тем и прозрачные, словно крыло стрекозы, похожие на людей существа мелькнули перед ними и скрылись, а женщины испугались. Они прибежали в дом, где находились его ученики, и всё им рассказали, а одна из женщин сообщила, что ей ясно послышались слова, произнесённые сверкающим существом: «Его нет здесь. Он воскрес». Убитые горем, глубоко разочарованные и подавленные, ученики пророка, количеством одиннадцать душ, не захотели ей поверить.

И только один из них, бородатый рыбак, вдруг вскочил с места и выбежал из дома, ничего никому не сказав. Буря слепой надежды гнала его вперёд — словно ребёнок, от слёз не видящий под собою дороги, устремил он свой отчаянный бег в сторону серых скал, где была пещера гроба его Учителя. Но, придя на место и заглянув в каменное отверстие, он увидел там лишь валявшиеся тряпки, все испятнанные засохшей сукровицей. И ученик опустился на корточки и взвыл, сокрушая кулаком горячие камни вокруг. Он в этих грязных тряпках увидел всю дикую подлинность смерти и горевал о том, что никогда уже рядом не будет Учителя.

А те двое, следовавшие в Еммаус, за разговором как-то не заметили, что идут уже не вдвоём, а втроём — какой-то человек нагнал их по дороге и шёл рядом с ними. С удивлением один из них, по имени Клеопа, оглянулся на ходу, разглядывая незнакомца, и лишь мельком отметил про себя благонадёжную просветлённость его лица.



— Хотелось бы знать, почтенные раввины, всё ли благополучно на вашем пути, — заговорил первым неизвестный путник. — Хотелось бы знать идущему рядом с вами, о чём вы столь озабоченно беседуете? Почему лица у вас, господа, такие печальные?

— Незнакомец, идущий рядом, ты удивляешь меня своими вопросами, — несколько выспренне отвечал Клеопа, невысокий, полный, с чёрной бородою. — Разве ты идёшь не из Иерусалима?

— Оттуда, почтенные раввины.

— Тогда как же ты можешь спрашивать, о чём мы говорим? Разве ты не слыхал, _что произошло_ за эти дни в этом городе?

— Что же там произошло?

— Странно! Ты мне кажешься человеком просвещённым, не купцом, не мытарем даже, упирающимся взглядом только в свои тюки или в свои деньги, — с упрёком заговорил Клеопа, призывно оглядываясь на своего безмолвствующего товарища. — Твой вид говорит, что тебе не чужды интересы более широкие. Не правда ли, уважаемый Лука? — обратился он напрямую ко второму путнику.

Но тот предпочитал молчать, внимательно приглядываясь к незнакомцу. И пришлось Клеопе продолжать далее одному:

— Между тем ты не слыхал о казни пророка из Назарета, мужа светлого, могущественного и достославного. Свою силу доказал он многими чудесами, но сильнее чудес было его пророческое слово. И всё же начальники наши и первосвященники оказались ещё сильнее, учти это, незнакомец. Они распяли на кресте Того, Кто обещал нам спасение, и вот уже третий день, как мы живём без Него. Событие это имеет чрезвычайное значение для всего нашего народа, а ты даже ничего не знаешь об этом, господин.