Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 99



Загадкой этой линии — значением и зашифрованным смыслом его символа будет постоянно занят ум горбатого старичка, читателя иератических знаков в нерукотворных небесных книгах — всю жизнь смотрел на сочетания звёзд и планет как на особенного рода священные письмена, смыслом своим обращённые к разумным землянам, дни которых под голубым небом, развёрнутые на экране времени, для инопланетного созерцателя веков предстанут в виде извилистой светящейся линии сапфирного цвета.

Но разгадать огненный смысл далёких звёздных надписей за срок ничтожной человеческой жизни было невозможно, и человек, ставший горбатым от постоянного сидения перед домашним телескопом, начал понимать к концу своей жизни, что даже смысл одной голубой строки в космической книге бытия скорее всего ускользнёт от него. И этот старик в замшевой кепке, с огромным портфелем, едва не волочившимся по земле, переживал миг острейшей душевной боли, когда встретился мне у остановки троллейбуса. Метнув на меня сильный, но мгновенно ускользнувший в сторону взгляд неистовых глаз, тоскующих не о человеческих скорбях, старец прошел мимо и навсегда исчез вместе с замшевой кепкою и огромным потёртым портфелем, исчез, чтобы оказаться мною самим, летящим дождевой жемчужиной по поднебесью, водяной каплей, в которой был заключён один из безвестных голубых дней земного мира, где поэт-солдат сочинил новые стихи, с помощью которых он надеялся взлететь к вершине мира.

Уткнувшись в передний свой горб подбородком, исследователь иератических небесных знаков скорбно потупился, сидя у телескопа на чердаке, ибо ему стало неимоверно печально, что столько образов промелькнёт в недлинной строке земной истории на одной лишь страничке галактики, и среди всего этого небесного хоровода затеряется образ человечества, выбежавшего из отчего Леса на поля своих бесплодных цивилизаций. Да, боль в моих обоих горбах, переднем и заднем, была невыносимой, и чудовищные, навязчивые видения, сопутствующие этим мучительным страданиям, совершенно поработили мой дух.

Горбатый старик звездочёт и нежный гимназист с бледным лицом, тоненький и вялый, как пророст картофельный в тёмном погребе, где не бывает солнца, — гимназист и студент политехнического, впервые посетивший дом свиданий с продажными девками на Трубной улице, инженер мукомольной промышленности, от которого сбежала красивая жена к своему полюбовнику, аккордеонисту из санатория для работников Наркомпроса, домашний астроном и чердачный мыслитель, устроивший под железной крышею многоэтажного московского дома любительскую обсерваторию и после бегства жены проводивший там большую часть своих одиноких ночей, — я стал горбатым в сорок лет, и те наросты, что вспухли спереди и сзади моего искривлённого тела, вместили в себя всю боль неудач моей жизни. Я осознал через эти вздувшиеся опухоли моего уродства всю беспощадность, верное, всё железное безразличие Того-Кто-Даёт-Разум, потому что это и на самом деле так: разум нам кто-то даёт. Мы получаем его из какого-то невидимого хранилища или склада, и пусть кладовщик обладает какими угодно замечательными качествами, но в одном он ничем не отличается от обычного чистопородного кладовщика моих времён, прозаического существа с бумажками накладных в руках. Он даёт разум человеку, не глядя ему в лицо, точно так же как и кладовщик, отпускающий товар по накладной, смотрит в бумажку, вытаращив глаза, шевелит ртом, что-то бормоча про себя, а на тебя и не смотрит, потому что ты для него ничто по сравнению с товаром, обозначенным в документе. Он циник, считающий товар безмерно выше получателя.

А я бы на его месте не давал разум тому, кто уродует свою руку, запуская её в жерло вулкана, чтобы вынуть оттуда некий светящийся шар — не надо было давать прометеев огонь в такие руки, которые слабы, сгорят сами и уронят ком священного огня. Когда мой Лес сгорит от этого огня, кому же следующему циничный Кладовщик отмерит своего божественного товару? Если МЫ и Я утратим обличья прекрасного Леса и божественного Человека, то какой же вид примет то самое в нас, что не сгорит и не подвергнется смерти? Была игрушка замечательной, и упоительная игра длилась немало времени — но стоило ли Тому-Кто-Даёт-Высокий-Разум относиться со столь железным безразличием к участникам этой славной игры?



На его месте я не открыл бы мысли тому из моего Леса, который использует возможности вдохновенного мышления на потребу своим мелким и низменным желаниям. И ещё я не дал бы разума тем несчастным из моих деревьев, которые с упорством, достойным лучшего применения, начинают докапываться до причин, почему жизнь бессмысленна и зачем смерть обязательна, тем, которые волокут свою душу на помойку тоскливейших проблем, называемых вечными, и сами постепенно превращаются в выброшенную сволочь, во что-то немыслимо несчастное и безнадёжное, вроде тех всегда мокрых, мёрзнущих крыс, которые плавают в сточных водах городских клоак в глубоком бетонированном подземелье. Да, не нужно было давать разум таким, как я, не приемлющим холодную гармонию небес — не потому, что не видят её, а потому лишь, что от всей души проклинают её.

Выпадение своё из общей системы вселенских закономерностей Николай Николаевич Тураев воспринял как рождение — смерть — свободу, переход в такое качество бытия, которое было равносильно небытию и при котором исчезало всё человеческое — событийное. А Глеб Тураев то же самое определил как вхождение в заключительное состояние духа, каковой через всё своё развитие подошёл к моменту истребления самого себя — и я не могу определить, кто из них более прав. Потому что, воплощаясь в деда, я вкушаю густую полынную горечь ничем не разбавленного абсолютного одиночества, и это хорошо содействует росту и укреплению во мне зыбкого, как миражи пустынь, мечтательного равнодушия к реальному злу человечества. Переходя же в духовность внука, я весь напрягаюсь во внимании, озлобляюсь и настораживаюсь, чтобы не упустить тот самый последний и самый важный для всего моего существования миг, когда я смогу прекратить эту безмерно длинную цепь гнетущих часов жизни одним ударом, в который вложу чувство великой правоты, истинности, торжествующей победы. Моя погибель на земле, где я появился и возрос по воле Того-Кто-Даёт-Жизнь, может быть достойно отмечена тем мечтательным равнодушием, что познал я через Николая Николаевича, который в одну секунду выпал из всеобщих условностей человеческого мира и с тех пор стал мечтать не о том, что будет или может быть, а о том, чего никогда не будет. Моё полное исчезновение может сопровождаться и тем головокружительным ощущением нового пути, который откроется сразу же вслед за неощутимым нажатием пальца на спусковой крючок автомата, или после того, как этот же палец прикоснётся к кнопке пускового устройства межконтинентальной ракеты. Кинувшись ночью в колодец или в холодную осеннюю реку, бросившись вниз с подоконника одиннадцатого этажа, впрыснув сквозь пустотелую иглу шприца смертельного яду в руку, я, может быть, сумею преосуществить в действие и в поступок своё страстное желание _не жить_. Но мне, как и Степану Тураеву, только что вытянувшему из колодца свою дочь Ксению, непонятно, что же будет дальше — вслед за этим беспощадным действием и непостижимым поступком любимого дитяти.

Степан сидел возле колодца и гладил во тьме свою собаку, лохматого нестриженого фокстерьера, который жался к коленям хозяина, а горбатый старик, который не был горбат к тому времени и вовсе ещё не был стариком, прилаживался к окуляру своего самодельного телескопа, готовясь всю остальную жизнь посвятить наблюдению за космическими телами в небе. Лесник же Степан Тураев испытывал тоскливое недоумение, горечь Отца-леса, которому никак не понять, почему его дочь, тоненькое деревце, липа, благоухающая белым первоцветом, захотела вдруг погубить себя, и горькое недоумение не исчезло до конца дней Степана, до его одинокой старости, когда многое уже забылось, а это нет, и уже ставший горбатым старик звездочёт высматривал в ночном небе символические знаки, могущие объяснить всё в жизни землян, в том числе и отгадку печальной тайны, почему юные дочери Деметры с такою беспощадностью чёрной страсти стремятся к уничтожению самих себя.