Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 99



Что бы вы мне посоветовали, обратился я к ней, когда мы встретились (я, повернув назад, пошёл рядом с нею), — что бы вы мне посоветовали, если я тоже выбрал самоубийство как выход из безвыходного состояния? Не совершать этого, вот бы что я вам посоветовала, ответила она, — потому что никакого избавления нет, ни даже облегчения до самых последних мгновений. Но ведь яд или пуля, петля или вода в конечном итоге всё-таки сделают своё дело, возразил я, и окончательное избавление, выходит, всё же доступно человеку, на что последовало усмешливое отрицание, неторопливое покачивание головою: нет, нет. Если бы не было у человека его прошлого, тысячелетнего прошлого, то самоубийством можно было бы поставить окончательную точку, произнесла она с важностью — и улыбнулась, широко раздвинув довольно большой, сочный рот. У каждого живого существа, где бы оно ни находилось во Вселенной, имеется прошлое, но, к сожалению, мертвецу и это «прошлое» целиком неведомо и не принадлежит. Отчего же, вскричал я, и что это вы путаете, девушка? У каждого живого существа во Вселенной имеется прошлое, но стоит, значит, ему перестать быть живым — этого прошлого уже нет? Вот я, спокойно произнесла она в ответ на мою запальчивость, я жила, я любила, вернее, хотела, пыталась любить, встретила человека, которого могла бы любить, но было у меня, оказывается, какое-то неумолимое прошлое, в котором таились причины того, что любить-то я как раз и не могла. Вернее, могла бы, наверное, но это стало бы для меня актом унизительного позора, а у того, кто захотел меня, вместо любви появилось бы великое отвращение ко мне. Видите, что вышло? Небольшой, пустяковый изъян физиологии — и такая бездна отчаяния для человеческого сердца.

Какая страшная мука — жить в мире, где все любят, а самому не иметь возможности любить. Вот я и кольнула себя спиртовым раствором одной гадости, которою травят бытовых грызунов — и что же? Ах, если бы возможно было убрать минуты ожидания смерти. Но их нельзя убрать — умноженные на квадрат скорости нарастания смертной тоски, все былые страдания, налетев чёрным роем, рвут сдерживающие оболочки и обрушиваются на погибающую душу поистине адской стаей.

Кто бы вы ни были, вызвавший меня из небытия и заставивший заговорить, — не делайте того, что сделала я. Мне, когда я легла в траву под стволом упавшего дерева, стала ясною моя страшная ошибка, а когда яд начал действовать, душа вдруг так сильно, так просто захотела жить, но этого уже было нельзя. Ей можно было устремляться лишь в обратную сторону от жизни, и душа двинулась туда, но вдруг яд взбурлил чудовищные ледяные волны в крови, ими всё было захлестнуто, и то, что казалось душой, раскололось на мелкие части и каждая сама по себе канула в бездну. Знайте же, что самоубийство не поможет вам ни в чём, потому что в нём таится самый подлый по отношению к человеку дьявольский обман: когда ты плавным нажимом на поршень шприца впрыснешь в тело яд и потом выдернешь из ранки иглу, вдруг и станет яснее всех величайших прозрений и озарений, что ты, оказывается, не умереть хотел, а жить. И то, как тебе хотелось _не жить_, оказывалось на самом деле тем, как тебе хотелось жить. Самоубийством тоже правит Бог, и Он милосерден, давая вечный покой самоубийце, принимая его тело назад в землю, но и сатана, царь вселенской пустоты, берёт здесь свою дань, получая на вечное пользование те мгновения, что наступают для его жертвы сразу же после принятия яда, после прыжка с подоконника небоскрёба, после нажатия на спусковой крючок пистолета, дуло которого глубоко забрано в рот.

— Но, милая девушка, странно слышать подобные слова от призрака, от тени, если тот, от которого зависело твоё появление среди этих лугов и берёзовых рощ, предпочёл именно подобный уход твой из жизни.

— Моё появление среди лугов и рощ… Вы прекрасно знаете, что я, девушка в светлом плаще и синем берете, появилась лишь в вашем уродливом, отвратительном безумстве. Вы для чего вызвали меня из небытия? Не для того ли, чтобы я уговаривала вас не поддаваться наваждению и воздержаться от самоубийства? Вот я и уговариваю: не делайте этого.

— Ну, хорошо… Хорошо… Пусть будет так. Но разве то, что я собираюсь сделать, не является ли тем самым, что собирается сделать над собою всё земное человечество?

— Отвечаю вашими же глубоко затаёнными, государственно засекреченными, убивающими вас мыслями. Вы подозреваете в себе симптомы той болезни, которую, очевидно, сумели всё же наслать враги вашего общества на вас. И теперь, используя единое психополе вашего народа, они заразят всех вас неодолимой тягой к самоистреблению.



Не является ли безумием, возведённым в степень безумия, сама мысль о том, что вы упорно движетесь к своему самоубийству не потому, что вам уже незачем и нечем жить, а якобы в результате поражающего действия на ваше сознание оружия ваших врагов? Ваша попытка сбежать от надёжных государственных и семейных узилищ в лес закончилась тем, что вы сейчас беседуете со мной, фельдшерицей, когда-то давно покончившей с собою в заброшенном лесном посёлке.

Я одета в светлый серый плащ, на голове моей косо надетая синяя беретка, лицо моё бледное, выразительно скуластое, словно у молодой лесной индеанки. Глубоко сидящие во впадинах глаза мои пронзительно синие, рот большеват, неулыбчив, сочен — но меня уже нет. Я выдала вам ваши же затаённые мысли, с улыбкою высказала то, что вы никогда не должны были бы произнести вслух, храня государственную тайну, — меня нет, вместо меня стоит, шумит на лёгком ветру придорожная тонкая липа. И взор человека, отуманенный невнятными, тревожными видениями, без внимания скользнул по тёмному стволу и негустой, уже местами пожелтевшей листве.

Липа… дерево печали, да какое же это дерево, когда вовсе и не дерево качается у дороги, а какая-то смутная тень корчится в тумане, и дороги-то никакой нет передо мною, а белая, невразумительная глубина громаднейшей тучи — я медленно лечу, влекомый ветром вместе с нею, и через какие пространства, на какой высоте от земли проходит мой неспешный полёт, мне неизвестно. Равно неизвестным остаётся и то, кто же, собственно, я, упокоившийся в прохладном, влажном чреве облака. Не заботясь более, чтобы определять свою сущность и назвать её, я мысленно благословляю все возможные небесные пути-дороги той доброй тучи, которая чревата мною, и уютно складываю на груди прозрачные лапки — их много, оказывается, у меня. Я сворачиваюсь в замечательный по самоощущению пушистый клубочек и ничего не желаю знать — какая-то там девушка в сером плаще… новый способ массового уничтожения людей… Я Гусеница Облачного Кокона, и мне нет дела до земных тревог и забот, я ничего не знаю о них, и все мои тайные надежды связаны только лишь с тем, куда летит облако — в каком мире изольёт оно меня из своего сытого молочного чрева.

И вот Гусеница Облачного Кокона встрепенулась, что-то почуяв, но, не успев сосредоточиться в своём внимании, она уже вылетела в разверзшийся перед нею синий простор — и уже была не пушистой мягкой гусеницей, а хрустальной каплей дождинки, летящей в поднебесье. Однако недолго ей пришлось кружиться в хороводе себе подобных дождинок по ветреному простору воздушных пустырей — капля летящей воды превратилась в светящееся пространство яркого солнечного дня на побережий Охотского моря, и кто-то созерцал морскую даль с высокой сопки, и в синей, словно бы размытой у горизонта, глубине моря висел тёмной соринкой плывущий кораблик.

Ему было девятнадцать лет, созерцающему море, и он хотел бы сейчас сказать всему миру, что когда-нибудь станет на его вершине, и все люди увидят, как замечательно и прекрасно то, что лежит сейчас в левом нагрудном кармане его солдатской гимнастёрки. А там лежала записная книжка со стихами, автором которых был этот солдат-юноша. Резким ветром с моря выдуло слезинку, и он утёр пальцем уголок левого глаза, Купряшин была его фамилия, он служил в армии в погранвойсках, и этот день, когда он был в дозоре и видел пароходик, висевший в голубом воздухе на дальнем краю неба, совершенно им забудется, но сам светозарный день, одаривший мириады жизней своей энергией, запечатлится на календаре вечности в виде извилистой голубой линии.