Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 51



— Да уж, работа эта не сахар, — отозвалась она.

Темный жакет, из-под которого выбивался кокетливый зеленоватый платочек, делал ее стройнее, строже. На ней была узкая серая юбка, ноги, как всегда, обуты в красивые дорогие туфельки, но сегодня вдруг Пинчук увидел, что сбоку на одной из них была аккуратно пришита маленькая заплатка.

— Зачем же вы пошли сюда? — спросил он снова и тут же пожалел о своем вопросе, потому что он прозвучал как-то неловко. — То есть я хотел сказать, что вы, наверно, могли бы отыскать работу… ну, другую, что ли.

— На такую, как эта? — Она засмеялась. — Эту работу не всякому доверят, между прочим.

— Почему? — И снова его вопрос прозвучал очень наивно, и он покраснел, поняв это по ее лицу.

— Потому что здесь контроля почти никакого, а пены много, — засмеялась она. И продолжила: — А из пены замок можно построить.

— Вы… вы обманываете? — почему-то шепотом спросил Пинчук.

— Уж эти мне педагоги! — тихо засмеялась Галина. — Слово-то какое обидное подыскали.

— Я просто спросил вас, — сказал Пинчук, неожиданно пожалев, что пошел за ней.

И она будто почувствовала его настроение, прочитала его мысли.

— Жалеете, что заговорили?

— Нет, почему же! — начал он оправдываться, но Галина перебила его:

— Можете поверить, моя фотография в тресте на Доске почета не первый год висит. И на каждый праздник — благодарности, между прочим. А вы так, сразу… обманываете!.. Нельзя так, Иван Петрович!

— Вы… вы знаете меня? — Он жадно вгляделся в ее лицо. — Странно, а я вас не помню.

— Ничего странного, нас много было… все в белых фартучках, с букетами…

Он смотрел на ее улыбающееся лицо и молчал, силясь вспомнить, откуда она его знает, где он ее мог видеть! Может, она училась когда-то у него? Если так, то кто же это и когда она могла учиться, в каком году?

— Не пытайтесь, все равно не вспомните, — сказала она, и снова он покраснел, будто застигнутый на чем-то недозволенном. — А ведь я вам свой букет вручала — белые, нежные такие гвоздики. Мне их даже жалко стало, что быстро завянут. А вы меня еще в голову поцеловали.

— Когда это было?

— Очень давно, — вдруг погрустнела она. — Иногда кажется, много веков назад… в какой-то другой жизни.

— Ну а все же?

— Я тогда в седьмой класс ходила. Вы, наверное, часто вот так на площади в День Победы выступали, а мне тогда впервые доверили цветы поднести. Я все время троечницей была, а тут вырвалась чуть не в отличницы.

— И как же вы меня запомнили?



— Очень просто. Вы самый молодой были. Все говорят — ветераны, ветераны, а вы совсем как мой старший брат… А потом вы еще речь говорили, вот и запомнила.

Пинчук попытался вспомнить, о каком Дне Победы она говорит, но так и не смог. Вроде бы память подсказывала, было такое… лет этак десять-пятнадцать назад он удивлял своим слишком молодым для ветерана войны видом. Он привык к удивлению: не каждому будешь рассказывать, что на войну ушел шестнадцатилетним подростком, был разведчиком, а потом командиром разведки в партизанском отряде, дважды ранен, награжден орденами, и не каждому покажешь шрамы на теле. Да и ордена он долгие годы вообще не надевал — не то чтобы стыдился, а как-то не принято было это в то время. Слишком много было таких героев, у которых грудь надо было расширять, чтобы ордена и медали все вывесить на парадных пиджаках. С годами все меньше и меньше оставалось фронтовиков, и потому в последние годы все теснее стали сплачиваться ветераны, будто само время заставило их собираться вместе. Ордена были вынуты из заветных шкатулок, и снова, как в самые первые годы после войны, хлынул поток мемуарной литературы, как будто что-то в самом времени изменилось, повернуло к прошлому.

Но, глядя на ее розовое, с едва заметными мелкими морщинками возле глаз лицо, он подумал и о другом: о том, какие немыслимые пласты времени отделяют их друг от друга. Когда она подбегала к нему девчушкой-семиклассницей, он был уже человеком, много пережившим, Владька, наверное, уже ходил в школу, они с Вандой только начали ощущать и достаток, и покой, и мечтали, что скоро, очень скоро смогут зажить по-настоящему, так, как хотелось.

Да! Будь Ванда живой, он бы, наверно, по-прежнему ощущал себя молодым, полным сил, желанным…

Она почувствовала его настроение, остановилась, заглянула ему в глаза и снова улыбнулась, как тогда, когда вытерла платком ему брюки, улыбнулась так, будто знала силу своей улыбки, которая молодила ее. И ему стало неожиданно легко и хорошо.

— Вы и сейчас совсем молодой, Иван Петрович, — заговорила она, коснувшись своей ладонью его руки. — Правда, честное слово…

Они оба не заметили, как солнце скрылось за небольшими серыми тучками, и только когда брызнули на теплую пыль, на тяжелые сонные вишни за оградами первые капли дождя, оба внезапно стали оглядываться по сторонам, словно не зная, что же делать дальше.

Галина, озираясь вокруг, увидела неподалеку массивные деревянные ворота с глубоким козырьком.

— Туда идемте! — потянула она его решительно за руку. — Да поскорее, сейчас хлынет,

Они побежали. Дождь тоже кинулся за ними, словно стараясь догнать их. Пинчук все же успел подумать: «Какая же это защита от дождя?» Но ворота и в самом деле оказались защитой, хотя за ними тут же отчаянно залился лаем злобный и, вероятно, большой пес.

— Что им тут охранять? — удивилась Галина; ласково заговорив с собакой, она добилась только того, что лай ее усилился и перешел в хриплый визг, так что из соседнего дома вышла старуха и, прищурившись, долго их разглядывала.

— Ворота капитальные, — согласился Пинчук, оглядывая глухой забор, обтянутый сверху проволокой. — В войну, бывало, пока в такую хату достучишься!..

Они стояли, тесно прижавшись к доскам ворот. Дождь, по-летнему быстрый, деловито смывал с сонных деревьев окраинной улицы бархатистую пыль, барабанил по крышам, и пенистые струйки воды уже бежали по улице. Душисто запахло влагой и землей. Пес за спиной умолк, только глухо ворчал время от времени. Первые лучи солнца брызнули из-за серых облаков, и стекла соседнего дома заблестели, омытые короткими, упругими струями дождя. Толстые сочные ирисы стояли, вытянув острые трехгранные листья, на которых искрились капельки влаги.

Пинчуку показалось, словно внезапно раздвинулись границы окружающего мира, который представал перед ним таким молодым, ярким и наполненным, в нем было так много и тепла и озаренности, что у него внезапно сжалось сердце, как у одиноко бредущего по улице человека, что ненароком заглянул в чужой дом во время свадьбы.

Неужели и в самом деле прошло все и он только гость на этом вечном пире жизни, тогда зачем нужно было ей, жизни, снова манить его?

«А может быть, может быть…» Он не договорил, боясь Спугнуть надежду, нет, только призрак надежды на то, что наконец разомкнется вокруг него кольцо одиночества и сожаления об ушедшем.

…Потому, что рядом она, эта молодая женщина — чуть заметная улыбка дрожит на полных губах, тонкие брови удивленно приподняты, словно и она впервые видит красоту вокруг и удивляется ей. Странно, это удивление красит ее еще больше и еще больше молодит.

Смутный пока облик девчонки, озорной и радостной, проступает в ней, и Пинчук неожиданно для себя протягивает руку и гладит ее по мягким теплым волосам. И она притихает, смотрит на него чуть насмешливо и благодарно…

Время, тягостно застывшее и онемелое, покатилось теперь как будто вдвое быстрее, словно стремясь нагнать себя самое. Теперь он, как когда-то в молодости, вскакивал на рассвете, шел на тихий рынок, искал цветы для Галины — влажные, тяжелые пионы, высокие стройные гладиолусы или белоснежные упругие каллы с нежными тычинками внутри.

Между ним и Галиной как будто ничего еще не было сказано, а между тем видеть ее каждый день стало для него необходимостью.

Первого сентября Галина сама принесла ему цветы, и, окончив работу, они уехали за город и долго бродили по березняку, начавшему желтеть и осыпаться.