Страница 26 из 57
Свобода ассоциативных переходов от одного наблюдения, или размышления, или воспоминания к другому приближает «Ильинский омут» не только к внутреннему монологу, но, пожалуй, даже к воспроизведению «потока сознания». Все же с одним существенным отличием: переживания рассказчика — то, что Платон назвал «разговор души с самой собой» — в «Ильинском омуте» сочетаются с изображением реального пейзажа во всей его конкретности.
За Ильинским омутом — в отдалении — лес. Это дает писателю повод вспомнить, что за этим лесом — усадьба Богимово, где одно лето жил Чехов, и поделиться с читателями мыслями о нем.
И вот новые темы: Корсика, Париж. Мотивировка их вторжения неожиданна — чертополох. Собираясь в дальние поездки, рассказчик обязательно приходил на Ильинский омут и говорил себе: «Вот этот чертополох ты вспомнишь когда-нибудь, когда будешь пролетать над Средиземным морем. Если, конечно, туда попадешь. А этот последний, рассеянный в небесном пространстве розовеющий луч солнца ты вспомнишь где-нибудь под Парижем. Но, конечно, если и туда ты попадешь» (стр. 553).
Все сбылось. Самолет шел над Тирренским морем. «В бездонной синеве и глубине появились желтые очертания острова, похожего на цветок чертополоха. Это была Корсика». Неожиданность сравнения чертополоха с островом тоже мотивирована: «Потом я убедился, что острова с воздуха принимают причудливые формы, так же как и кучевые облака. Эти формы им сообщает наше человеческое воображение» (стр. 554). Таким образом, рассказчик не настаивает на объективной обоснованности своего впечатления.
А у Ильинского омута «стоял одинокий чертополох высотой в человеческий рост — неприступный, ощетинившийся своими колючками, своими острыми налокотниками и забралами» (стр. 554).
Здесь и я позволю себе отступление. Говоря о предшественниках и старших современниках Паустовского, вспоминают чаще всего — и с достаточным основанием — Бунина, Пришвина, иногда Аксакова, реже Тургенева, и, кажется, только Л. Левицкий вспомнил Льва Толстого в связи с изображением срубленной сосны в «Повести о лесах». Чертополох «Ильинского омута» привел мне на память репей «Хаджи-Мурата».
Вступительная глава в повести Л. Толстого, как, вероятно, помнит читатель,— развернутая метафора, в которой энергия и сила жизни «татарина» (репей — то же, что чертополох) заставила Толстого вспомнить историю Хаджи-Мурата. Подробному, на полторы страницы, описанию «татарина», показанному крупным планом, предшествует общий план — цветовой пейзаж поля в середине лета.
«Есть прелестный подбор цветов этого времени года: красные, белые, розовые, душистые, пушистые кашки; наглые маргаритки; молочно-белые, с ярко-желтой серединой «любишь-не-любишь» с своей прелой пряной вонью; желтая сурепка с своим медовым запахом; высоко стоящие лиловые и белые тюльпановидные колокольчики; ползучие горошки; желтые, красные, розовые, лиловые, аккуратные скабиозы; с чуть розовым пухом и чуть слышным приятным запахом подорожник; васильки, ярко-синие на солнце и в молодости, и голубые краснеющие вечером и под старость; и нежные, с миндальным запахом, тотчас же вянущие, цветы повилики» (Л. Толстой. Полное собр. соч., т. 35, стр. 5).
Цвет, запах и выделение некоторых деталей пейзажа неожиданностью определений («наглые маргаритки», «любишь-не-любишь» с своей прелой пряной вонью») — все эти элементы изображения мы встречаем у Паустовского, хотя ему, художнику романтического склада, разумеется, не были свойственны такого рода неожиданные для читателей и тем самым резко акцентированные характеристики, как «наглые маргаритки» и «прелая пряная вонь» цветка.
Но есть более важное сходство — в определении природы художественного творчества. Вступительная глава «Хаджи-Мурата» кончается фразой: «История эта, так, как она сложилась в моем воспоминании и воображении, вот какая» (т. 35, стр. 6). А у Паустовского в «Кордоне «273» читаем: «Часто воспоминание сродни выдумке, творчеству. Кто из нас, вспоминая, не придает пережитому черты несбывшегося? Кто, вспоминая, не оставляет в памяти только сущность пережитого?» (т. 7, стр. 358)[32]. Но для художника сущностью ведь может быть и деталь, подобная наглой маргаритке.
В первой главе «Хаджи-Мурата», следующей за вступительной, есть и пейзажный абзац, который интересно сопоставить с изображением Паустовского:
«Только что затихло напряженное пение муэдзина, и в чистом горном воздухе, пропитанном запахом кизячного дыма, отчетливо слышны были, из-за мычания коров и блеяния овец, разбиравшихся по тесно, как соты, слепленным друг с другом саклям аула, гортанные звуки спорящих мужских голосов, и женские и детские голоса снизу от фонтана» (т. 35, стр. 7).
Звуки — близкие и дальние, запахи и зрительное впечатление (сакли).
Впрочем, подобные сопоставления рискованны. Ведь каждое словесное изображение пейзажа содержит в тех или иных сочетаниях его восприятие органами чувств — почти всегда цвет, часто освещение, не реже и звук, несколько реже запах, еще реже ощущения осязательные и вкусовые.
Первые полторы страницы тургеневского «Бежина луга» — подробнейшее описание освещения, его изменений с утренней зари до первой вечерней звезды.
Откроем Бунина, почти наугад. «Жаворонки пели в теплом воздухе... Весело и важно кагакали грачи... Цвели цветы в траве около линии... Спутанный меринок, пофыркивая, щипал подорожник, и дед чувствовал, как даже мерину хорошо и привольно на весеннем корму в это ясное утро» (И. А. Бунин. Рассказ «Кастрюк». Собрание сочинений. М., 1965, т. 2, стр. 22). Основное здесь звуки. «Цветы в траве» вряд ли можно считать цветовой деталью описания — это лишь упоминание, что пейзаж оживлялся и цветами.
Другой рассказ («Антоновские яблоки». Там же, стр. 79): «Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и — запах антоновских яблок, запах меда и осенней свежести». Цвет и запахи.
У Бунина нередки и подробные описания вкусовых ощущений (см., напр., «Жизнь Арсеньева». Собр. соч. в 9 томах. М., 1966, т. 6, стр. 17 и 18), почти не встречающиеся у Паустовского.
Но найти такие комплексные, включающие четыре элемента (свет, цвет, звуки, запахи) пейзажные изображения, которые как раз и характерны для Паустовского,— у других писателей не так уж легко.
Реже у Паустовского встречаются описания осязательных ощущений и совсем редки ощущения вкусовые, которым Бунин уделяет много внимания.
Вернемся к «Ильинскому омуту».
Рассказчик полюбил Францию давно. «Сначала умозрительно, а потом вплотную, всерьез». Однако: «Свинцовое небо простиралось над головой, но цвет этого свинца был все же парижский — легкий и очень светлый». Не совсем то, что дома. В Эрменонвиле, поместье, где жил Руссо,— огромные платаны. «Казалось, они были отлиты из светлой бронзы великим мастером [...], сквозь тюлевую мглу облаков начал просачиваться розовый свет солнца». Однако вся эта роскошь природы заставляет рассказчика вспомнить «розовеющий вечер на Ильинском омуте». И писатель «начал торопиться домой, на Оку, где все было так знакомо, так мило и простодушно».
Не отказаться ли на этот раз от литературоведчески оправданного, но здесь звучащего несколько фальшиво, термина «рассказчик». Это он, писатель Константин Георгиевич Паустовский, в 1962 году, увидев с воздуха Корсику, похожую на чертополох, вспомнил чертополох на Ильинском омуте, а в Эрменонвиле вспомнил розовеющий вечер на Ильинском омуте и заторопился домой, на Оку.
«Нет! Человеку никак нельзя жить без родины, как нельзя жить без сердца». Это последняя фраза рассказа. Любовь к Франции вызвала прилив любви к родине, к простодушию ее природы. И цвет свинца не тот, и розовеющий вечер на Ильинском омуте лучше, и похожая на чертополох Корсика заставила вспомнить чертополох на Ильинском омуте. Ради Франции, давней любви к ней, Паустовский не мог бы «отказаться даже от такой малости, как утренний шафранный луч солнца на бревенчатой стене старой избы».
32
О сложных связях воспоминаний с воображением, свойственных художнику, свидетельствует и такой абзац Ю. Олеши: «Позже узнал, что в то время у нас был собственный выезд, имелся вороной рысак с белым пятном на лбу. Этого не помню, но легко складывающееся в воображении видение рысака охотно принимаю за воспоминание» (Юрий Олеша. Повести и рассказы. М., 1965, стр. 329).