Страница 22 из 101
Есть в «Корзине фруктов» некая двойственность, как будто червоточины яблок улыбаются нам леонардовской улыбкой. Сцена встречи благочестивого Федериго Борромео с развратным Франческо Мария дель Монте перед Караваджиевой «Корзиной фруктов» дорогого стоит. «Корзина фруктов» – великий памятник Милана времени Сан Карло.
Микеланджело Буонарроти вряд ли бы оценил этот натюрморт Микеланджело Караваджо, он бы показался ему слишком дробным и натуралистичным, да и тема какая-то – фрукты… Гений Микеланджело чужд Милану, но именно в Милане находится самое последнее его произведение, «Пьета Ронданини», названная так по имени владельца, и эта скульптура в Кастелло Сфорцеско, быть может, самое великое скульптурное воплощение скорби в мировой истории. Известно, что Микеланджело работал над скульптурой с 1552 года вплоть до своей смерти в 1564 году. Вроде как есть свидетельство, что он за шесть дней до смерти еще обтесывал это свое последнее «Оплакивание», но скульптура осталась незаконченной. Видно, с каким упорством Микеланджело бился над композицией, мрамор хранит следы переделок, и от прежнего замысла осталась лишняя рука, никак не связанная с телами Иисуса и Марии, и это странное несоответствие придает всей группе какую-то сверхавангардность, близость к нервозности нашего времени. «Пьета Ронданини» – памятник всем скорбящим, и совершенно невозможно воспринимать этот шедевр как произведение Ренессанса, – но и готикой его не назовешь, как бы ни был близок готическому мистицизму неустойчивый очерк двух бестелесных тел, страдающей матери и мертвого сына: это произведение экспрессионизма вне времени, памятник всем жертвам, и жертвам массовых расстрелов, и концлагерей, и атомной бомбы. И конечно же, реквием по погибшим от чумы, вечно нависавшей над Миланом, Италией и всем миром, и конкретно – от страшной чумы Сан Карлино. В Кастелло Сфорцеско, где «Пьете Ронданини» отдан отдельный зал, она производит грандиозное впечатление, затмевая все вокруг, и, хотя впрямую ее создание с Миланом никак не связано, она становится как бы символом города, впитав в себя и льдистость готики Миланского собора, и леонардовскую улыбку, и миланское барокко с его мрачной экстатичностью, и разруху после американских бомбежек, все миланские страдания и всю миланскую элегантность.
Глава пятая Милан Золушка
...
Итальянский XIX век. – Стендаль о Милане. – Русские в Милане. – Золушка. – Disinvoltura. – Бердсли о Россини. – Золотой век. – Оранжереи. – «Дети Розенталя». – Постановка Поннеля. – Жалчайший дворец. – Семидесятые. – Историзм. – Багатти Вальсекки. – «Теорема» Пазолини. – «Северность» Милана. – Центральный вокзал. – Ла Скала
Итальянский XIX век пролетает мимо просвещенного туриста. Мало кому придет в голову ехать в Италию, чтобы искать и смотреть памятники этого времени, они не входят в путеводители, и никакого интереса к живописи отточенто (так по-итальянски звучит XIX век) ни туристы, ни путеводители не проявляют, упоминая о ней лишь изредка. Итальянскую литературу этого времени переводят мало и практически не знают; специалисты по итальянскому отточенто за пределами Италии редки, и получается забавная картина: о «Последнем дне Помпеи» Брюллова в Италии мы знаем много, но никто ничего не знает, что итальянское вокруг этого «Последнего дня» крутилось, кроме самой Помпеи, выкопанной из-под лавы. То, что итальянская культурная жизнь отточенто иностранцам неизвестна и неинтересна (это взаимосвязано: неинтересна – значит неизвестна, и наоборот), – парадоксальный результат страстного поклонения Италии: уж так все влюбились в ее прошлое, что ни на что, кроме него, и не обращали внимания, провозгласив Италию кладбищем культуры. Показательный пример – чтение итальянских рассказов Томаса Манна, той же «Смерти в Венеции». Сама Венеция, влекущий и прекрасный город, занимая много места в повествовании, лишь декорация к трагедии встречи стареющего интеллекта и безупречной красоты юности, явленной в образе мальчика Тадзио. Новелла, конечно, итальянская, но главный герой – немец, а Тадзио – поляк, и зовут его «“Адзьу” с призывным и протяжным “у”»; итальянцы же в манновской Венеции исполняют роль обслуги, милой и вороватой. Написанная в 1911 году, «Смерть в Венеции» – итог отношения второй половины XIX века к Италии. Ничем живым в Италии не интересовались, и исключение составляла только итальянская опера (не музыка, а именно опера): Россини, Доницетти, Верди, Пуччини, но их надо не смотреть, а слушать, и где ты это делаешь: в Нью-Йорке ли, Москве или Лондоне – неважно, в Нью-Йорке или Лондоне даже еще и лучше.
Совсем другой современная Италия – Италия около 1820 года, то есть вполне себе отточенто, – предстает в книге Стендаля «Рим, Неаполь и Флоренция». В ней посвященные Милану страницы до сих пор остаются лучшим, что написано об этом городе. Стендаль не рассказывает о памятниках, не указывает никаких маршрутов и не советует, что купить и где поесть; вроде как даже и об особо миланском в Милане у него мало что сказано, так как эти записи – самый настоящий дневник, где изо дня в день фиксируется его, Стендаля, житие-бытие. Но в нем есть главное – миланская жизнь, и стендалевский Милан преисполнен очарования настоящего, а не прошлого. От этих дневников веет легкостью россиниевских фиоритур; очаровательно в Милане все: и улицы, и дома, обычаи и нравы, гостиные и дамы, их населяющие, и кавалеры, этих дам окружающие, и дамские собачки. Стендаль много говорит о двенадцати самых прелестных женщинах Милана, но, если подсчитывать красавиц, которых он упоминает, их окажется гораздо больше: и графиня N, и маркиза R, и просто G, тоже очаровательная. Все они остроумны и страстны, и глаза у них загляденье, и волосы; не чета искусственным, бесчувственным и прагматичным парижанкам. Празднества прелестны, погода – сказка, миланский Собор – загляденье, и архитектура Милана хороша, и даже современная. Ну, конечно же, и театр, Ла Скала, Ла Скала – прежде всего. Голоса неподражаемы, дамы в ложах – чудо, господа – тоже, даже австрийские офицерики ничего, белесенькие и хорошенькие, очень стараются миланским дамам угодить, и имена примадонн, звучащие, как речитатив: Банти, Корреа, Маркези, Кривелли, Бональди, Реморини, Басси и взбалмошная божественная Каталани, которая, хотя о ней и говорят, что она исполняет всегда одно и то же, Стендалю очень нравится. Имена этих див, кроме Каталани, уже неизвестны никому, даже и историкам театра, все почили в бозе, и не осталось ничего от их голосов, только упоминание на страницах Стендаля, граммофонных записей не было, ни дагерротипов еще не изобрели, на дворе только 1817 год; почили в бозе и композиторы, и многие их имена, Стендалем упоминаемые, канули в Лету, не музыка от них осталась, а только документалистика, сухая листва; большинство опер, его восхищавших, никогда не исполняется, да и партитуры, быть может, от них и не сохранились, и офицерики почили, и господа, и дамы, и их собачки, а вот, поди ж ты, – и «Что он Гекубе? Что ему Гекуба?», – а все рыдают, такой упоительный Милан у Стендаля, сплошное очарование, что хочется прямо в 1817 год, хотя этот год – не сахар, особенно для Ломбардии, проглоченной после Венского конгресса коварством Меттерниха. «В этом городе я почувствовал, что счастье заразительно» – мало какой город был удостоен подобной фразы.
Восхищение Стендаля Миланом безгранично, ему нравится все. С умилением он рассказывает следующее: «И действительно, имея несчастье страдать полнейшим отсутствием тщеславия, миланцы в спорах за игрой проявляют чрезмерную горячность и прямоту. Иными словами, в ней они черпают самые острые ощущения. Сегодня вечером наступил такой момент, когда я думал, что четверо игроков вцепятся друг другу в волосы: партия прервалась на целые десять минут. Раздраженные зрители кричали “Zitti! Zitti!” [Тише! Тише!], и, так как ложа игроков находилась всего лишь во втором ярусе, представление было, в сущности, прервано. “Va a farti buzzarare!”[Я покажу тебе, как мошенничать!], – кричал один игрок. «Ti sei un gran cojonon!» [Ты большой мудак!], – отвечал другой, кидая на него яростные взгляды и надрывая себе глотку. Интонация, с которой произносилось это слово – cojonon (это слово в русском издании Стендаля оставлено без перевода, оно довольно редкое, не каждый итальянский филолог его знает, наиболее точный и подходящий его перевод – «мудак». I coglioni – слово ненормативной итальянской лексики, значит «яйца». – А.И.), показалась мне невероятно комичной и естественной. Приступ гнева был как будто необычайно бурным, однако оставил после себя так мало следов, что при выходе из ложи, как я заметил, ни одному из спорщиков не пришло в голову обратиться к другому с подчеркнуто дружескими словами. Мне кажется, что в гневе итальянцы сдержанны и молчаливы, а эта вспышка не имела с ним ничего общего. Просто двое вполне почтенных людей, забавляясь собственной несдержанностью, затеяли игрушечную ссору и были в восторге оттого, что на миг ощутили себя детьми».