Страница 39 из 54
— Да, да, надо обязательно, — согласился Григорьев, — вот только закончить все неотложные дела, и можно поехать.
— А что, — сказала Сашенька, — путешествовать так путешествовать!
Хорошие попались попутчики, милые и нескучные. Время от времени Григорьев вспоминал в общем разговоре о своих подозрениях и бросал внезапные взгляды на Сашеньку, но та увлеченно слушала об амбарах и гульбищах и даже не замечала минутной настороженности Григорьева. Только раз, наткнувшись на его придирчивый взгляд, Сашенька отвлеклась от повествования о Кижах и, наклонившись к Григорьеву, спросила с участием:
— Что-то случилось, Николай Иванович?
Григорьев виновато и даже благодарно — беспокоится в пределах обычной дружеской нормы — ей улыбнулся:
— Нет, нет, Сашенька… Все в порядке.
А что в порядке? То, что он, последний негодяй, шпионит за ней?
Соображения, впрочем, были не такие уж неосновательные: любовь требует любви, а когда ее не находит, то или удаляется, или становится навязчивой. То и другое означает для Григорьева потерю, только в одном случае Сашенька покинет его сама, а в другом это сделает он, потому что ненужная любовь вызвала бы неприязнь и раздражение, так что во всех иных случаях дорогой человек превратился бы в обузу, в обременительный придаток, от которого избавляются без особых церемоний. Он не мог представить Сашеньку в унизительной роли человека, назойливо ищущего подаяния, поэтому неожиданная для него проблема сводилась к простому: он не хотел, чтобы Сашенька покинула его. Представив на миг, что она тихо и скромно, без всякой демонстрации, как делала все, удалилась от него, он ощутил неприятную пустоту, холод и даже какой-то испуг, как в детстве, когда ему приходилось ночевать одному и когда мир, днем такой обычный и незамечаемый, оказывался слишком большим для него, и эта несоразмерность так напирала на его тщедушное тело, что он чувствовал себя прижатым к самой кромке небытия.
Нет, нет. Он не хотел ее терять и потому не хотел, чтобы она любила его.
Однако за весь вечер не уличив Саньку ни в чем для себя нежелательном, Григорьев наконец успокоился и почти перестал упрекать себя за не слишком благовидные мысли.
И тут, когда уже решили ложиться спать, когда Сашенька пошла умываться, а муж милой попутчицы искуривал последнюю сигарету в тамбуре, Григорьев услышал вопрос:
— Простите, Николай Иванович, это, конечно, не совсем деликатно, но мне очень интересно… Почему вы обращаетесь к своей жене на «вы»?
— К жене? — не сразу отозвался Григорьев. — А почему вы решили, что Сашенька моя жена?
— Ну, это же видно, — улыбнулась молодая женщина. — Это всегда чувствуется.
— Что чувствуется? — настаивал Григорьев.
— Ну, если удачная пара.
— Так мы, по-вашему, не просто пара, а еще и удачная?
— А вы все еще этого не заметили? — засмеялась молодая женщина.
— Видимо, не успел. Мы с Сашенькой знакомы меньше месяца. И весьма сомневаюсь, что когда-нибудь станем мужем и женой.
Женщина с сомнением покачала головой и улыбнулась.
— Нет, мне даже интересно, — сказал Григорьев. — Вообще-то Сашенька по характеру внимательная и предупредительная, и это, пожалуй, может ввести в заблуждение…
— Дело не в ней и не в вас, то есть я хочу сказать — не в каждом из вас по отдельности. Это общее. Ну, понимаете — как пригнанные друг к другу детали машин: одна без другой не имеет смысла.
— Даже так? А если я уже женат?
— Тогда вы, Николай Иванович, поспешили, а теперь опоздаете.
Вернулся в ореоле табачного запаха муж молодой женщины, и разговор оборвался.
Григорьев поднялся и вышел из купе. Ему захотелось неотложно что-то для себя решить.
Он стоял у открытого окна, смотрел в шумную, рвущуюся темноту с редкими созвездиями уютных электрических огней и думал, что его жизнь с недавних пор тоже мчится во мрак, куда-то назад, мимо привычных установлений, но это нисколько его не огорчает, а вот приветливые огни, подмигивающие насчет упорядоченной, налаженной жизни, ему почти отвратительны.
Он не поворачиваясь увидел, как прошла в купе Сашенька, и понял, что не перестанет думать о ней, но думает не впрямую, а через мысли о собственной жизни и все вроде бы хочет в чем-то ее обвинить, а может, в чем-то перед ней оправдаться.
Оправдание выходило неясное: он не способен к счастью, он просто-напросто его не хочет, ему в нем душно, как в тесной одежде, счастье оскорбляет его своей никчемностью, ну и так далее, а короче говоря — он предпочитает быть сам по себе, такой вот он урод, и ни одному нормальному человеку с ним связываться не стоит.
Григорьев не замечал, что сначала ни на чем не основанную уверенность Нинель Никодимовны, а совсем недавно — заинтересовавшие его слова соседки по купе, то есть, собственно говоря, чужие домыслы по поводу Сашеньки он, Григорьев, воспринимает как действительность, а что сама-то Сашенька никаких таких особых поводов для размышлений на эту тему не давала. Конечно, она с ним ездит, по своему почину бросила Новую, но, строго говоря, у таких поступков не обязательно должно быть единственное объяснение. И все же для него уже стало реальностью, ну, скажем, не столько подозрение Нинель Никодимовны, которую можно было просто обвинить в ревности, сколько убежденное заключение случайного человека, что они с Сашенькой пара. Скорее всего, Григорьев, не признаваясь в том самому себе, ощутил правильность такого мнения, слишком уж оно совпадало с подспудной, замалчиваемой догадкой, что Сашенька будет значить да уже, пожалуй, и значит в его судьбе больше, чем кто бы то ни был другой. Однако получалось все как бы вопреки его воле, получался некий заговор против него и помеха основным его устремлениям. И хотя Сашенька ни разу еще ни в чем не помешала, а наоборот — только помогала, даже как бы проясняла не слишком оформленные побуждения, он теперь точно знал, что она ему самый неодолимый враг, она отнимает его предназначение, и он снова превратится в благополучное ничто, в счастливую ненужность, в очередную плоскую ступень для будущих поколений и ни в чем себя не проявит, и сгинет, как будто и не был, потому Сашенька — это жизнь, и ничем, кроме жизни, быть не может и не должна, а он против этой жизни протестует, он эту жизнь отрицает, его задача сказать этой жизни — нет.
Он растерянно оглянулся на свое купе, вспомнил, как хорошо было с Сашенькой говорить и особенно молчать, все живое в нем устремилось к этой задвинутой двери и требовало открыть и сесть рядом и никогда больше не отходить, но и все живое не смогло сдвинуть его с места, а только сковало мутным оцепенением тело и перехватило дыхание, и он, стоя у окна, стал хватать ртом врывающийся снаружи черный воздух, а когда черные тиски разжались, побрел в грохочущий тамбур, оттянул тяжелую металлическую дверь и, дождавшись поворота, на котором поезд замедлил ход, освобожденно шагнул в вязкую темноту.
* * *
Санька вернулась в Смоленск, устроилась дворником и обосновалась в крохотной клетушке цокольного помещения, где окно выходило в метровый земельный колодец. В комнатушке то ли давно никто не жил, то ли как раз так и жили, запустение было немыслимое, злое, стекла перебиты, на стенах сидели дюжие тараканы, тараканья мелюзга голодно шастала по скомканной просаленной бумаге и засохшим целлофановым шкуркам от колбасы, нахально воняло то ли мышами, то ли котами, а скорее, тем и другим вместе. Санька неделю скребла свое жилое помещение, опрыскивала, белила, красила и проветривала, застеклила рамы, вставила в дверь, на которой не было даже крючка, английский замок и придала наконец всему приличную видимость.
Работа ее была необременительная, ранняя и недолгая. В пять утра Санька принималась за уборку территории вокруг длинного девятиэтажного дома и к тому времени, когда вместе с хозяевами кончали прогулку обитавшие в этом доме собаки, а из подъездов начинали торопиться на работу и в детские садики, отправлялась готовить контейнеры на тележках для мусоросборочной машины и часам к десяти полностью освобождалась, и это было для нее хуже всего.