Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 15



Он совсем не замечал, что я вырос, что гипы похоронены навсегда, что я почти наизусть выучил «Заратустру» и прочитал книгу о капитане Скотте – ту самую, откуда стихи: «Мы уходим в поход… Мы хозяйке давно за квартиру долж-ны», что весь его список книг – пройденный этап, и что я занят собой – своим телом и своим маленьким взрослеющим духом, что моя фамилия Ромеев и что во мне течет похожая кровь.

В середине лета Вадим уехал к родственникам в Москву. Через неделю он позвонил и сообщил, что поступает в университет. Это было время, когда родители не только перестали понимать его, но и не удивлялись уже своему непониманию. Я помню, как они говорили в своей спальне: «Он что же, бросил институт в Донецке? – спрашивал отец. – И куда поступил, в МГУ?» «Не знаю, кажется да», – отвечала мать. «Но ты же говорила с ним по телефону?» «Говорила… Но он ведь еще позвонит». Вадим звонил редко, и однажды, когда я поднял трубку, он сказал мне: «Привет, позови отца или мать». Я ответил, что их нет дома. «Тогда передай, что у меня все нормально, может, я приеду зимой»,– и положил трубку.

Отец съездил в Москву, с трудом нашел Вадима. Оказалось, что он действительно учится в университете, на физико-математическом факультете, снимает квартиру и работает сторожем на автостоянке. Отец привез деньги, Вадим взял, но сказал, что зарабатывает неплохо и ему хватает. Потом он почти перестал звонить. Через год отец, не найдя Вадима на прежней квартире, случайно встретился с ним в университетском коридоре и спросил, почему он не приезжает домой. Вадим обещал звонить. «У него есть девушка, – рассказывал отец, – она живет с ним, они снимают полдома в пригороде».

Это было время, когда родители – особенно отец – стали уставать, они меньше говорили между собой, редко ходили в гости и почти не приглашали никого к себе. Работа отца стала длиннее, тяжелей, хотя он, как и раньше, уходил в восемь и возвращался в семь. Мать задерживалась после работы все чаще, приходила, шла на кухню, готовила всем есть, а потом садилась в кресло перед телевизором, что-то говорила, вздыхала, звонила по телефону – и вся видимость ее внимания ко мне и к отцу была пронизана такой тоской по чему-то несбывшемуся, что мне становилось ясно, почему отсюда уехал Вадим, почему вообще кто-то кого-то бросает, и почему, наконец, мне нужно было хоть что-то попытаться изменить. Как раз тогда я впервые смутно почувствовал, что жизнь, вероятно, состоит из двух неравных половин, посередине которых лежит изменение – как трещина или как мост, или может быть как смерть – не знаю, но мне реально показалось, что перемена – самое чистое и самое быстрое счастье, побуждающее жить. Я думал тогда, что изменение бывает только раз, и конечно в этом не ошибался. Но мог ли я знать, что пытаться уловить этот миг невыносимо трудно, а о том, чтобы не спутать его ни с чем другим, не следует и мечтать?

Я мечтал, как и прежде, о живописи, о большом новом городе и о том, как я буду там жить – по-другому. Но поступить в Ленинградскую художественную академию я не смог. Я поступал туда два раза, два года я готовился, ходил на этюды, но, вероятно, моему творческому воображению настал конец еще тогда, вместе с гипами.

Меня забрали в армию, на два года как и брата, и там мое механическое умение рисовать проявилось в новом убогом виде – я украшал плац и территорию части плакатами по строевой подготовке и за это командование едва не наградило меня отпуском. Армия была продолжением детского лагеря в лесу, здесь избивали по-настоящему и могли убить, но тоскливая уверенность в перемене, подсказанная братом, помогла мне преодолеть это время, а когда оно кончилось – сразу забыть.

Я помню, меня пошатывало от восторга, когда я вернулся домой. Я даже не сразу понял смысл сообщения о Вадиме – о том, что он исчез, не вернулся, не захотел возвращаться домой. Еще в казарме я впервые смутно почувствовал, как зацветает, перестает течь источник нашей с братом связи. Письма мне писали только родители, чаще отец, все реже упоминающий о Вадиме. А теперь брат пропал. Отец, приехав в Москву, нигде не нашел его. Он не писал и не звонил. Мать уже выплакалась и рассказала, что с Вадиком все в порядке – какой-то ее знакомый случайно встретил брата в Москве, и он просил передать, что все, мол, хорошо. Что он обязательно приедет и просил не волноваться. «У него все хорошо, – повторял отец, – хорошо, хорошо, хорошо. У него есть работа и, кажется, семья». Они оба, отец и мать, говорили о нем как о совсем рядом живущем сыне, который вот-вот позвонит в дверь и войдет. Говоря со мной, они не обращались ко мне. Мне казалось, что не они, а Вадим их воспитывал – год за годом, с самого своего детства. Если бы пропал я, паника тут же вспыхнула бы как пожар, меня разыскивала бы милиция, меня бы нашли. Но брат – он недаром смотрел на нас так, словно мы не из его рода. Когда я думал о нем как о Ромееве, мне казалось, что его и мою фамилию тоже разделяют шесть лет.



Исчезновение брата быстро изменило меня.

Рано утром, проснувшись, я вышел в сад и почувствовал, глядя на встающее солнце, зуд маленького нетерпеливого желания перепрыгнуть одним рывком эти шесть лет – как когда-то тайно мечталось. Он уехал, и теперь я был на солнце, а не в тени. Передо мной кто-то распахнул ворота, впереди блестела дорога, мой путь. Мое тело стало легким, душа – счастливой, я принялся лепить себя, как лепил когда-то лучших пластилиновых солдат. После брата осталась штанга и выкрашенная в красный цвет двухпудовая гиря с белой надписью: «В здоровом теле – здоровый дух», и я, окрепнув еще в армии, теперь доводил себя тренировками до изнеможения. По утрам я бегал по дорожкам городского стадиона, а после обеда принимался за гирю, гантели и штангу. Иногда я даже чувствовал себя Вадимом, когда, лежа под семидесятикилограммовым весом, поднимал его, дрожа от наслаждения и шелестя напряженным ртом – как брат, как Вадим. А потом я подходил к зеркалу и ощущал себя вновь Ромеевым – все ближе к его роду. Взрослый, я ходил по своим детским комнатам и всюду находил следы давно уже проигранных битв. Я перечитывал свой «Материк», читал одновременно «Дэвида Копперфилда» и слушал оставшиеся после брата записи английской группы «Uriah Heep». Тайное не становилось явным, оно становилось другим. Неправильно подслушанное имя отвратительного злодея породило целый, прекрасный мир только потому, что было сказано другим тоном и другим человеком.

Моя жизнь приобрела новый смысл. Окончательно уверившись в пустоте своего таланта, я объявил родителям, что никогда не буду художником. Больше всего расстроился отец – но тихо, спокойно. Он, разведя руками, кивнул головой и ушел в гостиную смотреть телевизор или читать детектив – ему все еще хотелось, чтобы я был знаменитым. Мать сказала, что я в таком случае «круглый дурак, а впрочем, делай как знаешь».

Весь год я готовился к экзаменам в Московский университет на факультет филологии, учился в автошколе и получил водительские права, а летом, когда уезжал, все-таки взял с собой этюдник с красками – я собирался рисовать пейзажи и продавать их на улице, чтобы заработать на жизнь. Я настолько чувствовал себя Вадимом, что поступил в университет почти не задумываясь и стал жить в общежитии, откуда сразу, как только получил денежный перевод от родителей, ушел.

Я нашел по объявлению комнату в квартире, где жила пожилая хозяйка и две студентки, снимающие комнату на двоих. Отец звонил примерно раз в неделю и изредка спрашивал: «Ну что, не видел Вадима?» Позже родители сообщили, что наша сестра Лина тоже в Москве, она замужем и у нее есть сын. Я быстро узнал ее адрес, но, собравшись, не пошел к ней – настала зимняя сессия, я легко сдал все экзамены, а потом позвонила мать и сообщила, что отец в больнице: «У него чепуха, проблемы с язвой, ты не приезжай, он уже скоро выходит» и просила меня подождать с деньгами, так как шахту закрыли, отец безработный и ищет новое место. Она не спрашивала меня о Вадиме. Она только все время вспоминала: «Ты был у Лины, был? Нет еще? Увидишь – скажи, чтоб позвонила и приезжала когда хочет, на лето, с ребенком, с мужем, поедем в Одессу, мы ее очень любим».