Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 29

– Смотри, смотри, – жена толкнула Василия Петровича слегка в бок. – Твоя

фамилия в титрах. Теперь ты знаменитый.

– Тише ты! – шикнул он на нее…

В углу приспособился Служитель. Он смотрит уже в десятый раз… И Аннушкины изумруды одиноко светятся в темноте. Она ходит на каждый сеанс. Только не знает, снимают ее сейчас или нет. Но все равно ходила бы и ходит, и смотрит, смотрит и ждет в основном конца, самой последней сцены… И рыжая секретарша, пусть не на каждый сеанс, но тоже ходит часто, благо кинотеатр рядом… Эх, только Ивану Александровичу не повезло…

Пролетают последние титры, фамилии, кто делал, киностудия и год… И начинается сам фильм.

На экране улица. Ровно и быстро бежит асфальтовая лента. Гроб слегка покачивается, подергивается из стороны в сторону. И скорбно, печально сидят на двух скамейках вдоль бортов катафалка родственники в темном и друзья. Молчаливые георгины…

Часть первая

Ищите и обрящете,

стучите и отворят вам.

(Евангелие, от Луки

гл. 11, стих 10)

Мефистофель:

Я – части часть, которая была

Когда-то всем и свет произвела.

Свет этот – порожденье тьмы ночной

И отнял место у нее самой.

Он с ней не сладит, как бы ни хотел.

Его удел – поверхность твердых тел.

(Гете, «Фауст»)

Если ехать по земле русской, не торопясь и примечая, заметишь великое несозвучие времен. В столице – бурно, все вертится, спешит в одном толкливом дерганом потоке. А стоит чуть отъехать, и вмиг – тишина. Пропасть отделила от столичной горы и года, и потянулось без времени и ясности, унылое, с редкими перелесками среднерусское забытье.

Забытые, темнеют домики. В одних доживает неизвестно какая, заблудшая в столетних снах эпоха. Другие – пусты. Мох сохнет, плесень неторопливо ползет сквозь темное дерево времени…

Человек здесь только с виду такой же. Вся его закрытая глухая сердцевина далека и молчалива. Не доберешься, не докричишься.



Там, в столице – события, а тут… тихо, глухо… ни ночь, ни день, и не ждут никого. Неяркое все, прохладное, пустое. Холм, горсть изб под страшно высоким небом. Раздолье дуть ветру.

Тут горизонт уходит в вечность, и солнце – далекое, будто ласковая старушка, добрая, – кивает из небесного окошка и светит неяркой старческой улыбкой, светит спокойно, издалека глядит, приемля все и боле не вникая.

В южной стране солнце пристальное, слепящее. Там оно проплавляет небо, страшно глядит на землю, и та сохнет, ежится листом. Прах сух, и горсткой пепла становится ком грязи…

Здесь, на Руси, светило называют ласкательно – солнышком. Лужи, травка… прохладная даль.

Посетят засмотревшуюся душу высокие мысли. Закусишь остатками столичной снеди и, не отрываясь от проплывающей за окном вагона глубины, задумаешься о собственном предназначении. Перед лицом смирения земли отбросишь мелкие суетливые соображения и начнешь разгадывать смысл этой благородной огромности неба. Господи! – воскликнешь, какой душевно тонкий и хрупкий вид тут сохраняется от пагубы перемен?

Да (подумаешь) весь столичный дребезг, речения наши – все ложь, причудливый изгиб и выверт рассуждения в канве чужого сна. А вот оно настоящее! В коего пустоту стоит лишь погрузиться, – и все противоречия стихнут. Неразличимо станет добро от зла, и наступит настоящий, неподдельный покой.

Но тут бок тепловоза выкатится в грязненькую тесноту одноэтажного кирпичного вокзальчика. Пассажир вздохнет, очнется от мечтаний и не спеша сойдет с поезда в провинции. Увидит уродливую каменную фигуру с протянутой рукой, люд в темном и некрасивом одеянии и темную дорогу, обсаженную тополями с двух сторон.

По пути в деревянный домик, где ждет старушка-мама, встретят и заслонят проход коробки: одни из бетона, другие из кирпича. В провинции из кирпича строят, чтобы работать подольше. Не хватает занятий рабочему населению. Глаз заметит перемены: тут старая в рытвинах дорога покрылась асфальтом; речка серебристая стала грязной течь канавой… Мимо с треском и воем пролетят мотоциклы с наездниками в черных и коричневых кожаных куртках. И вдруг под лучами неяркого, как бы отдаленного уже, но еще по-крапивному злого осеннего солнышка оживет городок… Хмельной, грубый, коренастенький с треском полезет из-под мусора и сонной с мухами тишины.

Поскорей свернешь в сторонку, туда, где сохранились еще улочки с домиками в садах, старушки в платочках и прячущая глаза молчаливость.

Похоронили хорошо

Быстро Савелий дошагал до домика, толкнул совсем покосившуюся дощатую калитку. Вот сейчас заливисто отзовется собачонка, а там распахнется сенная дверь и выглянет мама. Скажет, улыбаясь: «А я жду, жду; уже и пироги подошли. Вчера еще думала, ставить тесто или не ставить? А сегодня прямо перенервничала. Ну, слава Богу, приехал!» И заспешит повеселевшая старушка, захлопочет, всякие соленья выставит на стол, бруснички принесет… перечислит все свои припасы, что накопила к приезду, и станет предлагать: «Борщ будешь? Свежий сварила.. А то, холодной телятинки сейчас поешь, а потом уже горячее. Пироги неплохие вышли. С чем? А ты попробуй с чем?» «С капустой!» – охнет Савелий… «Тут – с капустой, – подтвердит мама очень довольная и с гордостью. – А эти – с рыбой, ты ж любишь! Пошла на базар сегодня ранехонько – нет рыбы. Потом один привез, видно, браконьер, ну, конечно, в одну минуту расхватали, и я три штучки купила, остистые окуньки, все руки исколола, пока кости выбирала».

* * *

Собачка заливисто отозвалась лаем на его возню с калиткой, а когда ступил

Савелий во дворик, белая собачка распознала его и примолкла, заскулила тихонько. Никто не отворил сеней. Он постучал в дверь. После стука послышались шаги, и в квадратном отверстии входа возникло чужое лицо.

– Савелий! – воскликнуло лицо женским голосом, и Савелий узнал соседку…

И так страшно вдруг почудилось ему во всем скоморошье, шуточное… вот сейчас эта пожилая женщина улыбнется и шепнет: «Что, испугался?!» А после спокойно скажет, мол, не надо пугаться, сейчас придет твоя мама. Попросила посидеть, беспокоилась, ты приедешь, а никого дома нет. Скажет и спугнет вплотную подступившую темную фигуру.

– …Похоронила хорошо… – меж тем донеслось до его слуха. – Да что ж ты стоишь? Так ждала она тебя, так ждала и не дождалась, – соседка дрогнула голосом и обнаружила слезу на левой щеке. Шмыгнув носом, она стерла капельку влаги концом платка.

– Хороший был человек, – то ли вздохнула, то ли всхлипнула старуха. – Побудь, говорит, в доме, пока сын приедет, поночуй, а то вмиг все разворуют. А он приедет, пусть делает что хочет…

На столе Савелий увидел множество всякой еды под белыми салфетками.

– Все беспокоилась, как ты будешь тут без нее, – пояснила соседка. – Наготовь, говорит, Власьевна, для него, чтобы не чувствовал, что меня нет. Пусть, как будто я тут. Вот, Савелий, как нескладно все получилось, – проговорила соседка и опять чуть не заплакала. – Ну, я пойду, – объявила она. – Если чего надо будет, зайдешь, скажешь. Я завтра весь день дома; если на могилку надумаешь, не стесняйся, в любое время заходи и пойдем, я покажу…

Женщина деликатно ушла, и он оказался один в сумерках. Тихо было в доме. Как стоял – сел и стал прислушиваться, безотчетно ждал, вот стукнет дверь, заливисто отзовется белый Пушок и, распознав хозяйку, сменит злой лай на повизгивающее подобострастие. Так сидел он и ждал долго, пока не стемнело совсем, и тогда Савелий понял, что старенькой мамы его на одном с ним свете больше нет. Не раздеваясь, лег и еще напряженней стал прислушиваться, не в силах поверить, дичась этой ряженой скверной мысли: «Больше нет?! И никогда больше не будет?!» Это новое невозможное знание не помещалось, не укладывалось в мучительно напрягшейся головной машине, смысловые цепочки разваливались, бессильно повисали над пропастями, отверзнувшимися под такой привычной и вдруг оказавшейся такой тоненькой и неверной надежностью дня.